Страница 5 из 102
Появляется клоун-немец и бьет Петрушку по голове. Начинается свалка. Петрушка опрокидывает немца, на барьер и его же палкой бьет его… Из-за ширмы показывается квартальный, который забирает Петрушку в солдаты. Смех и хохот на скамьях, когда Петрушка под команду квартального начинает делать дубиной ружейные приемы и ударяет ею своего учителя, а затем прогоняет его. Не такой уж простак этот Петрушка; бойкий на язык, себе на уме, неунывающий, он умеет за себя постоять и всегда выходит победителем, даже и черт пасует перед ним. Правда, и самому победителю в конце концов достается, и легко справляется с ним не тот, кто сильнее или хитрее его, а обыкновенная собака. С рычанием хватает она Петрушку за нос и тащит за кулисы при общем хохоте зрителей. Но это нисколько не умаляет симпатии к жизнерадостному Петрушке, и, расходясь, люди продолжают с одобрением говорить о нем, вспоминая со смехом о его проделках, находчивости, и уносят с собою домой веселый образ народного героя.
…Саше не исполнилось еще и девяти лет, как в мирную и благополучную жизнь семьи Островских вошло страшное горе — 27 декабря 1831 года умерла мать, Любовь Ивановна. Последнее время она редко поднималась с постели, не выходила из своей комнаты, и все в доме притихло, как перед грозой. Родственники ходили по дому печальные, разговаривали о чем-то тихо с отцом, подходили к ним, детям, и каждого старались приласкать. А отец никогда не был таким угрюмым и молчаливым. Однажды он собрал у себя в кабинете всех четверых детей и сказал, обращаясь к старшим, Сашеньке и Наташе: «Слушайте меня внимательно, дети. Ваша матушка больна, она хочет благословить вас». Вслед за отцом они вошли в комнату. Мать лежала худая, бледная и тяжело дышала. «Люба, дети пришли, — благослови их». Отец помог матушке приподняться на высокие подушки, затем взял за руку старшего сына и подвел к ней. Она положила руки на голову сына, вставшего на колени. «Сашенька… благословляю тебя, — чуть слышно произнесла она, и глаза ее наполнились слезами. — Тебе, как старшему… наказываю… живите дружно и любите друг друга…» Истаявшими, как свечечки, руками она приняла от отца старинный образок и перекрестила голову сына. Саша стоял, едва сдерживаясь от душивших его рыданий, весь скомканный жалостью, чувствуя замирающим сердцем, что происходит последнее прощание с матушкой. Семилетняя сестрица Наташа громко заплакала, когда отец позвал ее к матушке, она все всхлипывала, когда после материнского благословения встала рядом со старшим братом. Светловолосый Миша пытливо следил за происходящим, а совсем маленький Сережа, соскучившись по матери, лез к ней на кровать, просился на руки. Последняя в жизни встреча с детьми, прощание с ними обессилили больную, она опустила голову на подушку и закрыла глаза…
Все, что видел и слышал Саша в эти дни: последние слова матери: «простите меня… грешную»; доносившийся из-за двери комнаты знакомый басовитый голос мужа тетушки (живших по соседству и часто заходивших к ним): «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается…»; закрытые простынями зеркала; толпа людей; гроб, который несут родственники на холстинных полотенцах низко-низко от земли и ставят его на скамейку, когда одни снимают с плеч полотенца и их место занимают другие, гулкий стук о крышку гроба первых комьев земли, а затем выросший могильный холмик, зеленым венком закрывший матушку, — все это глубоко врезалось в память и сознание будущего драматурга, осталось в нем тем душевным переживанием, которое обычно у глубоких натур из детства переходит в самосознание, в сокровенный внутренний опыт. И возможно, что эта ранняя утрата могла впоследствии психологически трансформироваться в творчестве драматурга, например, в обостренность, прочувствованность темы сына и матери…
В 1836 году Николай Федорович женился вторично на лютеранке — баронессе Эмилии Андреевне фон Тессин, девице из обрусевшего шведского дворянского рода, дочери коллежского асессора. Ее приданое значительно повысило состояние семьи. Эмилия Андреевна сумела окружить детей вниманием и заботой. Она отлично владела немецким и французским языками, музицировала и много сделала для того, чтобы привить детям вкус к языкам и музыке. От брака с Эмилией Андреевной родились сыновья Андрей (1836) и Николай (1838).
Николай Федорович, как и прежде, успешно продвигался по служебной лестнице. В 1838 году он был произведен в чин коллежского асессора. 9 сентября того же года им было подано прошение в Московское дворянское депутатское собрание о внесении его с сыновьями Александром, Михаилом, Сергеем, Андреем, Николаем и дочерью Натальею в дворянскую родословную книгу Московской губернии. 8 февраля 1839 года Н. Ф. Островский с детьми был внесен в третью часть дворянской родословной книги Московской губернии на основании 18-й статьи свода законов о состоянии (IX т.), в которой записано, что «по чинам получают потомственное дворянство все дослужившиеся по порядку службы гражданской до осьмого класса».
В 1840 году Николай Федорович приобрел по Николоворобьинскому и Серебрянническому переулкам, что недалеко от Яузы и Воронцова поля, еще пять домов и в 1841 году переехал туда с семьей. В 1842 году он вышел в отставку и стал заниматься лишь частной адвокатской практикой. Среди клиентуры было и замоскворецкое купечество. Николаю Федоровичу приходилось председательствовать в крупных конкурсах для сбора средств и распределения их среди потерпевших от банкротства.
Любопытны дошедшие до нас письма Н. Ф. Островского к своему товарищу по Московской духовной академии, впоследствии богослову Ф. А. Голубинскому, в которых живо отражается и его не лишенная литературного влечения образованность, и великолепное знание им законов и процессуальных условий их использования, — так и виден ловкий, опытный адвокат, которому ведомы все ходы и выходы в лабиринте законов. С сохранившейся фотографии смотрит человек осанистый и важный, в небольших аккуратных бакенбардах; из-под тяжело приспущенных век налитой, сверху вниз, взгляд, исполненный сознания собственного достоинства; и некоторая капризная, судя по изогнутой складке губ, властность.
В середине 40-х годов Николай Федорович приобрел четыре небольших поместья в Костромской и Нижегородской губерниях и в 1848 году поселился на постоянное жительство в самом крупном из них — сельце Щелыкове Костромской губернии, где вел помещичий образ жизни.
В 1853 году там он и умер.
ГЛАВА II «САМЫЙ ПАМЯТНЫЙ ДЛЯ МЕНЯ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ»
Мог ли он думать, мечтать, предполагать, что в его жизни произойдет то, что произошло сегодня, 14 февраля 1847 года — день, который будет памятен ему всю жизнь, день, когда он уверовал, что его призвание — литература, драматическая деятельность, что отныне он может считать себя русским писателем. Сейчас уж ночь, он не помнит, как пришел к себе в маленький домик у Николы в Воробине, под горой на берегу Яузы, до сих пор все в каком-то тумане, спать не хочется, до сна ли после всего того, что ему пришлось сегодня пережить? Шагая по комнате, он в подробностях стал вспоминать вечер на квартире Степана Петровича Шевырева в Дегтярном переулке. Шесть лет назад он, Островский, студентом Московского университета слушал лекции профессора Шевырева по курсу русской словесности, и вот теперь этого почтенного, красноречивого, с широко раскрытыми и холодными глазами оратора он видел впервые в домашней обстановки — радушного и приветливого хозяина, встретившего его, бывшего студента, как хорошего давнего знакомого. В кабинете его собралось много людей, расположились кто на кушетках, кто в креслах, кто на стульях, даже на подоконнике, а кто и просто стоял — студенты, как догадался Островский (еще помня по университетским годам, что Шевырев любил приближить к себе молодежь, любил открывать им новинки русской литературы). В углу, в кресле сидел человек, которого сразу же мог вспомнить любой, кто видел его в той же позе на кафедре — со скрещенными руками на груди, читающего лекции по истории средневековья: профессор Московского университета Грановский Тимофей Николаевич. Одним из последних вошел в кабинет мужчина более чем средних лет, с длинными черными волосами, разделенными на две стороны четким пробором, вошел бодрый, вглядываясь косящим взглядом в незнакомых, добродушно улыбаясь знакомым, и сел на стул, положив одну ногу на другую, опустив кисти рук на колени, — Хомяков Алексей Степанович, известный философ и поэт. У подоконника стоял молодой человек плотного сложения, с умными вдумчивыми глазами, прекрасным лбом, красивым горбатым носом и дружелюбно поглядывал в сторону Островского — критик и поэт Аполлон Григорьев, с которым Александр познакомился месяц назад в редакции «Московского городского листка». Большинство здесь было неизвестных ему лиц, и все пришли сюда, чтобы послушать, как он будет читать свою пьесу «Картина семейного счастья». Когда он по приглашению хозяина дома сел за стол, положил перед собою тетрадь и приготовился читать, то испытал невольное смущение перед этим собранием именитых и неизвестных гостей, прекративших разговоры между собою и внимательно смотревших на него в ожидании начала чтения. Он опустил глаза и, сделав паузу, произнес первую фразу, чувствуя, как приходит спокойствие и уверенность от начавшегося уже знакомого ему погружения в музыку разговорной речи, в простодушие ее тона и выражений, в ту языковую среду, где плавность движения речи, какая-то домашняя непринужденность ее, праздничность ее оттенков захватывали его внутренне, доставляя полноту удовлетворения. Первые же слова девятнадцатилетней купеческой девицы Марьи Антиповны, которыми началось чтение пьесы, были так выразительны и рельефны, как будто это заговорила сама героиня, возникнув как живая перед слушателями со своими нехитрыми интересами: «Вот уж и лето проходит, и сентябрь на дворе, а ты сиди в четырех стенах, как монашенка какая-нибудь, и к окошку не подходи. Куда как антиресно! (Молчание.) Что ж, пожалуй, не пускайте! Запирайте на замок! тиранствуйте! А мы с сестрицей отпросимся ко всенощной в монастырь, разоденемся, а сами в Парк отличимся либо в Сокольники. Надо как-нибудь на хитрости подыматься. (Работает. Молчание.) Что ж это нынче Василий Гаврилыч ни разу мимо не прошел?.. (Смотрит в окно.) Сестрица! сестрица! офицер едет… поскорей, сестрица!.. С белым пером!»