Страница 7 из 8
Шейна поджала губы, обида опрокинула внутри нее свой кипящий котелок.
– Ты вообще представляешь, как мне тут жилось? И дети, и дом, и магазин? Тебя не было полтора года! А ты… Ты – там – в театр?! У тебя – там – знакомая? Знако-о-мая! И как ее звали, эту знакомую? Татьяна?!
– Что ты несешь! – Мэхл побледнел. – Да еще при детях!
Услышав напряженные голоса родителей, Сарра захныкала, Оля приготовилась плакать. Шейна сверкнула на них глазами и хлопнула в ладоши:
– Быстро замолчали обе!
Дети притихли. С такой мамой лучше не спорить. Шейна заговорила, медленно, тихо и яростно.
– Я думала, он несчастный, письма ему писала, старалась утешить, рассмешить… А он и не печалился! У него там в театре знако-о-мая! Это она тебя так целоваться научила? Что ж вернулся? Выгнали?
Мэхл стоял перед женой, молча смотрел ей в лицо. Шейну понесло.
– Значит, выгнала мадам? Вот чего мы такие грустные на крыльце курим!..
– Заткнись! – Мэхл двинулся на жену, в глазах – бешенство. – Дура! Дура!
– Не смей! – Шейна крепче встала, упершись ступнями в пол. – Не смей называть меня дурой!
Мэхл прошел мимо жены, чуть отодвинув ее плечом в сторону. Шейна пошатнулась, но не упала. Рявкнула на детей: «Спать!» – и метнулась из комнаты, хлопнув дверью так, что с крючка свалилось Олино пальтишко.
Мэхла в квартире не оказалось.
Шейна накинула пальто, шаль, сунула ноги в валенки – и побежала к раввину. Тот велел терпеть, просить у мужа прощения – и все забыть.
И Шейна своими руками задушила обиду, родную, кровную. Обида отомстила – с тех пор Шейну мучила мастопатия, которую не излечивали ни дальнейшие беременности, ни кормления…
И вот, через десять лет, он снова хочет уехать, и снова очень далеко, и снова, когда младшему ребенку нет и года. А ей уже не двадцать шесть, как тогда, а на десять лет больше. И детей у нее не двое, а четверо. Нет, она больше не будет бессловесной женой.
– В Москве сейчас, наверное, не только мастерские… – спокойно заметила Шейна. – Там еще и театр оперный, да? Ты, наверное, по музыке хорошей соскучился? А то у нас тут все больше детский рев!
– Ты о чем?
– Знаешь о чем.
– Шейна!
– Я тебя слушаю.
Она повернулась к нему лицом, вся как натянутая струна, готовая к любой его атаке. Глядит прямо, кулаки крепко упираются в бедра. Он обидел ее десять лет назад. Сегодня она ему не позволит. Хочет ехать – вперед. Только пусть не возвращается. Она проживет. Она не станет петь оперным голосом, чтобы ему понравиться.
И он вдруг понял. Догадался.
– Шейна, – он подошел к ней, обнял, прижал к себе, заглянул в глаза. – Дурища, я же жить не могу без тебя, я дышать без тебя не могу… Ты – мать моих детей, ты моя жена, единственная, на всю жизнь… Ну что ты себе навыдумывала? – он гладил ее по спине, она, уткнувшись ему в плечо носом, замерла и слушала. – Я поеду в Москву, буду присылать деньги, и как только сниму квартиру – вы ко мне приедете. Шейндл, Шейндл…
– А если в Москве не будет работы? (Шмыг носом.) Или это будут такие же гроши, как и здесь?
– Тогда через три месяца вернусь. Я вернусь к Новому году. Ты потерпишь до Нового года?
– Я попробую, – и Шейна зарыдала в его плечо, размазывая по рубашке мужа свои несчастные слезы и сопли.
…К Новому году Мэхл не вернулся.
Шейна знала из писем, что он устроился продавцом в обувную палатку на Сухаревском рынке, что зарплата пока маленькая, но он подрабатывает ремонтом обуви и копит деньги, чтобы хватило на первое время на квартиру. Поэтому денег пока не высылаю, моя любимая, но ты уж как-нибудь постарайся…
Шейна старалась. Правда, получалось не очень. Жили впроголодь: хлеба мало, сахара нет вообще… Многого не было вообще: Сарра и Мирра с ноября носа не показывали на улицу, потому что у них не было ни обуви, ни теплой одежды… Малыша Паву Шейна тоже не разрешала выносить на холод, потому и сама редко выбегала из дома, стараясь быть при ребенке. «На волю» выходила только Ольга, у которой было тоненькое пальтишко и протекающие ботинки. Перчаток не было, и Оля, как правило, возвращалась с толкучки продрогшая, промокшая и несчастная: в свои тринадцать лет она не умела ни выгодно продать, ни выменять. Правда, несколько раз Оле везло: у торговцев заканчивалась бумага, в которую они заворачивали товар, и они брали у Оли старые журналы Алтера или какие книжки потолще. На вырученные деньги Оля покупала буханку хлеба и на крыльях летела домой, не замечая ни закоченевших пальцев, ни мокрых ног. В эти счастливые дни Шейна напевала, смеялась над словечками Мирры, все время целовала Олю в макушку и повторяла девочкам: вот увидите, очень скоро все будет хорошо. Просто замечательно все будет.
И вдруг в апреле Мэхл прислал десять рублей. Огромные деньги.
Оля помчалась на рынок, купила белую булку… и фунт халвы. Перед тем как попросить у продавца халву, она успела подумать: «Мама меня убьет! У нас ни мяса, ни обуви, ни молока!» – но запах халвы быстро заглушил все мысли.
Деньги означали, что квартира снята. Ровинские стали собираться в Москву, и летом 1925 года Мэхл уже встречал семью на Брянском вокзале.
Успели.
Вскоре после их отъезда тиф вернулся в Зиновьевск и навсегда освободил от жильцов квартиру на Клинцовской улице.
Наследник миллионеров
Алтер приехал в Москву в 1927-м, похоронив в Зиновьевске маму и сестру Геню со всей ее семьей: тиф не пощадил ни взрослых, ни детей.
В Москве Алтер долго не мог устроиться на работу, перебивался случайными заработками, почти нищенствовал. Наконец Алтера озарило: в нем видят наследника Яновских-миллионеров! Нужно немедленно сменить имя. Родителей уже не было в живых, сестры Гени тоже, сестра Хана с мужем и детьми осталась в Смеле, на Украине, а Шейна не лезла в дела брата, только подкармливала его, когда была возможность.
В 1928 году Самуила Шлёмовича Яновского не стало, и на свет появился Анатолий Сергеевич Алмазный. Новое ФИО умница Алтер придумал себе сам.
Мысль, что фамилия «Алмазный», которой он так гордился, тоже может насторожить новую власть, в голову не пришла. Он считал, что новая фамилия удачно прятала его принадлежность к «клану миллионеров» и одновременно давала понять окружающим, что перед ними – не какой-нибудь простой Рабинович, а человек с запросами, имеющий что рассказать.
Впрочем, родня смену имени и фамилии почти не заметила: как звали Алтером, так и продолжали звать. А какая разница, что там в паспорте написано? Самуил? Анатолий? Неважно.
Ровинские и сами, волей московских паспортисток, сменили еврейские имена на русские. Паспортистка дважды переспросила Шейну имя, та отвечала «Шейндл», потом поправила: «Шейна», а в результате в паспорте появилась несусветная «Шиндля», Шиндля Шлёмовна. Но соседи по дому, а потом и зятья, и внуки называли ее Женей, Евгенией Соломоновной. Голда, Годл уже давно была переделана в Ольгу, Мэхл стал Михаилом, маленький Файвель – Павлом, Павой. И ничего. Были бы живы.
Свет несуществующих алмазов пробивался сквозь все трещины несчастной жизни дяди Алтера. Когда жене удалось пристроить Алтера в дом престарелых – ему было уже семьдесят три года и его ждала никелированная койка с шишечками в палате для лежачих, Алтер не сразу отчаялся. Его перевалили с каталки на кровать и накрыли серым вытертым одеялом. Алтер втянул в обе ноздри воздух, напоенный запахами застоявшейся мочи, немытых стариков, грязного белья… И подозвал к себе санитарку. Попросил ее наклониться поближе – и она наклонилась, добрая душа! – а он прошепелявил ей прямо в ухо, изредка брызгая слюной:
– Дочка, у меня есть фамильные драгоценности. Если ты будешь ко мне повнимательней, я завещаю их тебе. Моя фамилия – Алмазный!
– С ума сошел, пердун старый, – незло проворчала санитарка. – Какие еще у тебя драгоценности? Кальсоны – и те штопаные! Судно дать?