Страница 24 из 126
Это Шварц говорит о Зощенко. А Шкловского времён Серапионова братства Анненков изобразил на знаменитом портрете, который отчего-то даже при наличии цвета репродуцируется в чёрно-белом виде. Про эти работы Анненкова Чуковский заметил в дневнике 20 ноября 1919 года: «Он пишет портрет Тихонова за пуд белой муки, но Тихонов ещё не дал ему этого пуда. По окончании заседания он подозвал меня к себе, увёл в другую комнату — и показал неоконченный акварельный портрет Шкловского (больше натуры — изумительно схвачено сложное выражение глаз и губ, присущее одному только Шкловскому)».
Именно эта акварель так известна.
На ней Шкловский молод, лицо его вытянуто. Кажется даже, что его череп изменился к старости.
Это Шкловский, но вовсе не похож на того Шкловского, каким он будет, скажем, в 1924 году.
На нём полушубок, который топорщится рваным мехом. Пуговица у ворота сейчас оторвётся, и нитка торчит из неё как бикфордов шнур. Это тот, уже лысеющий Шкловский, который только что вылез из броневика.
Нос его действительно красен, но в губах спрятана улыбка. Он только что ушёл от бабушки и не знает о том, что дедушка скоро им заинтересуется. Не знает он и того, что всю жизнь ему предстоит бегать от медведей, волков и лис.
А сейчас вся жизнь пряма, как стрела, и ничто ещё не решено.
В «Чукоккале» Познер запишет:
в свою очередь запишет Лунц.
Валентина Ходасевич в мемуарах «Портреты словами» пишет:
«Библиотека Горького небольшая, и он относится к каждой книге в ней как к старому, испытанному другу — с любовью и уважением. Книги никому на вынос не даются. Исключение сделано для Виктора Шкловского. Он появился на Кронверкском с Украины неожиданно и приходил часто…
…1918 год. В Петрограде, в квартире Горького на Кронверкском проспекте, 23 раздался сильный, нетерпеливый стук в дверь кухни, ведущей на чёрный ход (большие дома раньше строились с двумя ходами — с улицы парадный ход и со двора — чёрный). Парадный ход был закрыт и „неизвестно“ (так мы перефразировали знаменитую тогда надпись на керосиновой лавке: „Керосина нет и неизвестно“). Я была поблизости и, подойдя к двери, спрашиваю: „Кто там?“ Мужской голос ответил: „Виктор Шкловский“. Это мне ничего не объяснило, и я продолжила опрос: „Кого вам надо и зачем?“ — „Я к Алексею Максимовичу“. Приоткрываю дверь, не снимая цепочки, и вижу человека среднего роста, в затасканной солдатской шинели с поднятым воротником, на голове — будёновка, козырёк опущен, лица почти не видно. Говорю: „Ждите“, — быстро прихлопываю дверь, оставляю посетителя на площадке лестницы (времена были тревожные), иду в комнаты А. М. <Горького>, сообщаю о пришедшем. А. М. читал. Он снял очки, встал и, опередив меня, торопливо пошёл в кухню, открыл дверь на лестницу, впустил покорно ждавшего красноармейца и, когда вошедший поднял „забрало“, крепко пожал ему руку, а мне сказал: „Знакомьтесь, это Виктор Шкловский, писатель“. Как я выяснила, Шкловский познакомился с Горьким в 14-м году в „Летописи“ в Петербурге. Шкловского А. М. повёл в переднюю раздеться, и я слышала, как он ласково говорил: „Проходите ко мне. Вот здорово, что появились, нуте, нуте, рассказывайте, откуда? Где были?..“ Вскоре Шкловский опять пришёл, уже слегка оприличенный. Дома были только А. М., художник Иван Николаевич Ракицкий и я. А. М. уже очень наработался в тот день и сразу вышел в столовую, когда Ракицкий сказал ему о приходе Виктора Борисовича. Он усадил Шкловского на тахту в столовой, сам сел рядом и стал расспрашивать о его воинских приключениях на Украине, вернувшись откуда, Шкловский внезапно появился у нас. Как любезный хозяин, А. М. спросил меня, нет ли чего-нибудь, чем угостить Шкловского?
В кухне лежали принесённые на всю нашу „Кронверкскую коммуну“ несколько буханок плохо пропечённого чёрного хлеба. Времена были голодные, и это угощение казалось роскошным. Я вынесла буханку и стала нарезать толстыми ломтями замазкоподобный хлеб на тарелку. Шкловский, увлечённый своими рассказами, вскочил с тахты, схватил кусок хлеба, стал его быстро поглощать и ходить вокруг стола, а в каком-то определённом месте вновь останавливался, брал новый кусок, жевал, проглатывал безумно торопливо, продолжая взволнованный рассказ. Вскоре от буханки ничего не осталось. Алексей Максимович подмигнул мне в сторону кухни — я поняла и принесла ещё буханку, с которой Шкловский начал расправляться, как и с первой. Но когда от неё уже оставалась примерно половина, Шкловский явно начал замедлять свой ход вокруг стола и вдруг, остановившись и уже с трудом проглатывая хлеб, сказал: „Я не заметил, не очень много я съел хлеба?“ Мы засмеялись, А. М. пожелал ему не разболеться от съеденной ржаной „замазки“…
Вспоминая о своих воинских доблестях, Шкловский рассказал однажды, как он на фронте, собираясь разрядить гранату, так неумело обошёлся с ней, что она взорвалась у него в руках и его обдало горячими металлическими осколками, которые попали ему в голову и в верхнюю часть туловища. Врачи в госпитале вынули самые крупные осколки, а про остальные сказали, что они сами постепенно выйдут. Так оно и было. Виктор Борисович иногда вдруг делал гримасу и, быстро засучивая рукав или расстёгивая гимнастёрку на груди, вытаскивал вылезавший бескровно из кожи кусочек металла. Куски были до полусантиметра величиной. Так постепенно Шкловский делался штатским человеком».
Представление об обстоятельствах этого ранения можно составить по «Сентиментальному путешествию» или письмам.
Летом 1920 года он сообщает Горькому:
«Живу я (Виктор Шкловский) в Херсоне. На противоположном берегу белые, завтра уйдут. Я поступил добровольцем в Красную Армию, ходил в разведку, сейчас помначальника подрывной роты. Делаем ошибки за ошибками, но правы в международном масштабе. Очень соскучился по Вас и по великому Петербургу. Приветствую всех туземцев.
…Читаю Диккенса и учусь бросать бомбы Лемана. К сентябрю буду в Питере. Потолстел, хотя здесь всё и воздорожало из-за фронта. Но питерцу много не надо.
Изучаю комцивилизацию в уездном преломлении.
По Вашему письму ехал как с самым лучшим мандатом. Привет Марии Фёдоровне <Андреевой>. Что здесь ставят в театрах, у гостиннодворцев каменного века был вкус лучше. Скучаю, хочу домой…»
Шестнадцатого июля 1920 года Шкловский весело пишет ему же:
«Пишу Вам с койки хирургического лазарета в Херсоне. Я был начальником подрывного отряда Херсонской группы войск Красной Армии. Вчера в моих руках разорвалась ручная граната. У меня перебиты пальцы на правой ноге и 25–30 ран на теле (неглубоких). Спокоен. Через три-четыре недели буду в Питере.
Привет всем. Завтра буду оперироваться»{55}.
Валентина Ходасевич продолжает:
«Он вскоре включился в литературную работу, много изучал, писал, бурлил и организовал „Общество поэтического языка“ — „Опояз“, куда вошли В. Маяковский, Брик и другие „левые“ писатели и поэты.
В дальнейшем вся наша „коммуна“ полюбила Шкловского, и он стал у нас своим человеком. Он появлялся неожиданно и пропадал вдруг на многие дни. Однажды, рано утром, он появился растерянный, давно не бритый, весь ушедший в свои мысли. Он сказал, что хотел бы у нас побриться, так как ему кажется, что комната художника Ракицкого очень для него удобна. Вид у него был озабоченный. Я нашла у моего мужа, ушедшего на работу, безопасную бритву, со сравнительно малоиспользованным лезвием, что было большой редкостью в ту пору, и вручила её Шкловскому. Поставила зеркало на стол, дала полотенце, горячую воду — всё „как в лучших парикмахерских“ — и ушла срочно доканчивать рисунок в свою, соседнюю комнату. Всё затихло. Я углубилась в работу и вдруг вспоминаю о Шкловском. Кричу ему: „Ну что же, Виктор Борисович, побрились?“ В ответ я услышала что-то невнятное и пошла посмотреть, в чём дело. То, что я увидела, было довольно страшно: Шкловский сидел перед зеркалом, шея его была замотана окровавленным полотенцем, в зеркале я увидела лицо, по щекам и подбородку которого да и по шее сочилась и текла кровь, а глаза были грустные и испуганные. Он тихо и покорно сказал: „Может, можно чем-нибудь помочь мне?“ Мои познания в оказании медицинской помощи были весьма ограниченными. Я притащила чистое полотенце и перекись водорода. Мы оба со Шкловским вспомнили, что при кровотечении из раны накладывают повязку-жгут, чтобы приостановить приток крови. В. Б. обмотал чистым полотенцем, из которого мы сделали жгут, шею, взял один конец его в руки, а меня просил сильно тянуть за другой конец. Вскоре я увидела, что В. Б. побагровел и тяжело дышит. Я отпустила конец, и Шкловский с облегчением вздохнул. Бедненький, он сидел изнеможённый и притихший. Я промыла ему все порезы перекисью, кровотечение прекратилось, но вид у него был страшноватый. Подпухшее лицо и шея в ссадинах. В общем-то, всё обошлось благополучно, и мы отделались испугом. Понять было трудно, как удалось человеку так себя изувечить безопасной бритвой. Немного погодя Шкловский уже весело изрёк: „Ну, надеюсь, что у меня не будет ни сифилиса, ни чего-нибудь серьёзного“.
Сижу у себя в комнате — рисую. Деликатное постукивание в дверь — это Алексей Максимович. Просит прийти к нему в библиотеку. Следую за ним. Он показывает мне на стол и на нём нечто непонятное. Больше всего это похоже на ворох мятых, небрежно сложенных газет.
— Вот посудите сами, можно ли выпускать из дома книгу, да ещё уважаемую и редкую книгу? Вот во что превратил её Шкловский! — гудел мрачным басом Алексей Максимович. — Выпросил-таки для работы, а я, дурак, ему поверил, что вернёт быстро и в полном порядке. Какое безобразие — полюбуйтесь!
Это было „Сентиментальное путешествие“ Стерна, без переплёта. Между страницами в большом количестве торчали рваные куски бумажек с пометками, книга разбухла невероятно, брошюровка разорвалась, углы страниц завились стружками.
— Уму непостижимо, как можно было довести книгу до такого состояния. И о какой работе над такой книгой может идти речь, если и разобраться в ней уже нет никакой возможности! Просто хоть выбрасывай! — продолжал возмущаться Горький. — А возвращая мне эту бывшую книгу, Шкловский благодарил и сказал, что великолепно поработал.
Я не могла удержаться от смеха, глядя на эту „работу“ Шкловского. Наконец рассмеялся и Алексей Максимович, Шкловского он в ту пору любил».