Страница 1 из 12
Владимир Петров
Горечь таежных ягод
1
Вертолет ни на что не похож. Даже на стрекозу. Это сравнение слишком приблизительно и неточно. Говорят, в старину бегали по бревенчатым городским мостовым глашатаи, созывая мирян на вече, махали рукавами-крыльями посконных кафтанов, кричали, красные от натуги, одержимые чувством собственной значительности. Может быть, вертолет напоминает их?
Вертолет — велосипед будущего, говорит капитан Белкин. Через несколько лет многие достижения в технике станут сравнивать с вертолетом, как сейчас сравнивают с велосипедом. Вертолет, говорит капитан Белкин, пока единственный летательный аппарат, который двигается во всех измерениях.
…Мельтешила тайга, пестрая, волглая от осенних дождей. Белкин вел вертолет азартно, искусно пилотируя. То прижимался к самому частоколу пихтовых верхушек, то кидал машину в сторону и стремглав проносился над руслом какой-нибудь таежной речушки, показывая пассажирам вдруг открывшуюся живописную каменную твердь. Ему хотелось сделать интересным для попутчиков этот долгий и, в общем-то, скучный, утомительный полет под облаками.
Пассажиров было двое: молоденький стриженый лейтенант и белобрысый ефрейтор с удивленным взглядом. Ефрейтор цепко держал на коленях продолговатый фанерный футляр и косил глазами в окно: его, кажется, интересовала таежная картина, которая вот уже два часа просматривалась с вертолета.
Лейтенант строил из себя обиженного. Как сел на аэродроме на свернутые чехлы, так и сидит, выпрямив спину, будто аршин проглотил. Показывает характер. Что ж, выдержка у него имеется, это верно. Только дуется парень напрасно — Белкин тут ни при чем. Нельзя, значит, нельзя. Винтокрылый аппарат не лошадь и не ишак. Перегруженный вертолет — это перегретый мотор. А перегретый мотор — это авария. В перспективе, конечно.
Лейтенант, по всему видать, выпускник училища. Как говорится, только-только. И жинка у него под стать: в мини-юбке. Жалко было разлучать молодоженов, жалко. Ребята, поди, на днях расписались, а тут является Белкин-ключник, злой разлучник. Тебе сюда, а тебе, милая, сюда.
А молодец девчонка, ни слезинки не показала. Другая бы такой рев подняла, что хоть святых выноси. Ну да ничего: подождет день-два и прилетит попутным вертолетом. Если он только будет, этот попутный. Может и не быть. Судя по всему, падера поворачивает всерьез и надолго. Матерая, тутошняя. С холодными ливнями, промозглыми туманами, с бурыми набрякшими тучами, которые липнут к самой земле и все ползут и ползут с севера.
Было в этой лейтенантской мини-девчонке что-то напоминающее Зойку. Что-то до боли знакомое. Тогда на аэродроме Белкин просто не сообразил, только теперь вот понял, почувствовал. Что же? Прищуренный взгляд или легкий наклон головы — «птичье поглядывание»? Такое привычное для Зойки. Нет, у этой вышло случайно: наклонив голову, она старалась разглядеть в мутном окошке вертолета своего расстроенного суженого.
В зеркальце на переплете лобового стекла Белкин увидел бледное, отрешенное лицо, лейтенанта и сразу вспомнил: ну конечно, этот жест! Эти цепко сплетенные пальцы, прижатые к подбородку! Она стояла внизу на темно-рыжей, в масляных пятнах траве и смотрела вслед, а бешеный вихрь, поднятый лопастями, уже катил и подбрасывал ее беретик.
У Зойки этот жест означал многое: раздумье, нерешительность, иногда неодобрение. Но никогда — отчаяние. За пять лет совместной жизни Белкин ни разу не видел ее горестной. Даже когда уезжал в долгую и трудную командировку, из которой мог и не вернуться. Зойка стояла на перроне и покусывала кончики ногтей. А во взгляде была обычная внимательность. Впрочем, она хорошо умела скрывать свои чувства…
— Худяков!
— Слушаю, командир! — Борттехник грузно привалился к спинке сиденья, отвернул лицо: опять успел покурить втихаря! Следовало бы вздуть его, но сейчас не до этого.
— Видишь? — глазами Белкин показал на синюю полосу далекого хребта, наполовину укутанного ватной мутью облаков.
— Вижу, командир. Хреново дело — сплошной кефир. Может, повернем, пока не поздно?
Капитан, сдвинув белую подкладку шлемофона, ожесточенно потер ладонью лоб.
— Нет. Будем пробиваться. Мы должны сегодня доставить этого парня с его фанерной коробкой. В такую погоду по пустому делу нас бы не послали. Ты же знаешь!
— Знаю, — сказал техник. — А все-таки…
— Что все-таки? Через хребет перевалом не пройти — он уже закрыт. Пойдем запасным вариантом. Через Варнацкую падь. «Ворота» перескочим, а там я по Бурначихе хоть вслепую дотопаю. Налей кофе.
Худяков из термоса налил капитану в пластмассовый стаканчик, налил себе, попробовал — не слишком ли горячо, и хлопнул стаканчик залпом, как пьют неразведенный спирт.
— Там еще осталось?
— Пол-емкости… — буркнул Худяков, прекрасно понимая смысл вопроса: угостить пассажиров. Он такого не одобрял — в конце концов, у них военный вертолет, боевая машина, а не пассажирский лайнер. И Худяков не стюард, а техник-лейтенант.
— Ну? — Белкин вполоборота выжидательно повернул голову.
— Иду, иду.
Капитан пил маленькими глотками. Кофе был единственным напитком, который Белкин признавал и ценил. Смакуя, усмехался: и как только Худяков может залпом опрокидывать такую горячую штуку?
Внизу тянулась мокрая бархатно-черная таежная целина. Если не смотреть вниз, а вглядываться в даль, то казалось, что вертолет скользит над безбрежным, вспаханным озимым полем, которое дышало теплом и влагой; дыханием этим оно притягивало винтокрылую машину, не решаясь отпустить ее в беспросветное неуютное небо.
Опять вспомнился Минский вокзал, Зойка… Перрон был многолюдным, но Белкин ничего не видел, не помнил никаких деталей. В памяти остался только пустынный перронный асфальт и на нем одинокая Зойка. Его «заяц». «Вышел зайчик погулять…» Как давно это было!..
А ведь она тогда волновалась. Белкин заметил это.
Он слишком долго был в командировке — целых тринадцать месяцев. А когда вернулся, в первую же минуту понял: изменилось многое. Зойка провела ладонью по его почерневшей, задубелой под зноем щеке и сказала только: «Вернулся…» И была в этом слове щемящая сердобольная жалость, с какой встречают оправившегося после долгой болезни родственника.
Он не винил и не упрекал ее. Но и не оправдывал. Просто ждал лучшего, упрямо и тревожно ждал весь этот год, хотя и знал отлично, что старое не возвращается.
Самое трудное — делать вид, что ничего не замечаешь. К этому нельзя привыкнуть. Что это: ложь или снисхождение — и к кому: к себе или к ней?
В полетах у него бывало много времени, чтобы подумать. За штурвалом мысли бежали свободно, беспрепятственно, как уходящая под фюзеляж тайга. И он давно понял: как в красках земли, их полутонах, нет резких переходов, так и в жизни много переплетенного, стертого в своих рубежах и гранях…
В зеркале задвигалась широкая покатая спина Худякова — пошел к пассажирам «проветривать мозги». Начнет распространяться про таежные бывальщины. Небось расскажет, как однажды вертолетчики медведя в речку загнали и тот едва не утонул от страха, как добыли на Ерофеевской заимке четырех глухарей во время недельной вынужденной посадки, как промысловики-таежники подарили Худякову новенькие лыжи-камусы за то, что он им бензопилу отремонтировал.
Бывалые люди из пассажиров обычно на худяковские рассказы не клюют, зато новички, да если еще впечатлительные, слушают с открытым ртом. Белкин на все это смотрел снисходительно — пускай «выступает». Оно даже полезно, если такой вот небезопасный рейс, — пассажиры поменьше станут глазеть по окнам.
Худяков, между прочим, мастерски работал под сибиряка, под местного кондового «варнака». Случалось, даже на заимках его принимали за «свово парю» и поили янтарной медовухой, хотя родом он был с Рязанщины, из какой-то самой что ни на есть прозаической Кривобоковки. Он умел с непостижимым шиком жевать листвяжную серу-жвачку. Доставал на базаре, где продают ее матово-шоколадными кусочками в стаканах с водой, или у знакомого старика-углежога с древним, корявым, как пихтовая кора, лицом.