Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 25

Митрюшин дернулся и поднял тяжелую голову со стойки бара, протер волглые глаза. «Вот так сон, – широко зевнул, – чуть не кончил»,

«А ведь ярко все было, как наяву, И чувство это странное – если не сейчас, то когда же – такое болезненное, даром, что во сне. Нужно как-нибудь всерьез все обдумать, может действительно – наведаться к Недругу, съездить к Махе, допустим, в декабре». И тут он почувствовал, как медленно улетучивается, просачивается сквозь кожу и безвозвратно исчезает то ощущение необходимости, правильности, незряшности своей жизни, которое полностью владело им несколько минут назад. Митрюшин испугался, захватал воздух ртом и вдруг смог оторвать от заскрипевшего дермантина опухшую от долгого сидения задницу. Затем сделал первый шаг – каменный, второй – ватный. Третий дался уже легче, а, начиная с четвертого, он побежал.

Октябрь 2000 г.

«НакормИмте ж голубей»

«Но когда делаешь пир, зови нищих, увечных, хромых, слепых. И блажен будешь, что они не могут воздать тебе, ибо воздастся тебе в воскресение праведных.»

Убедившись очередной раз в собственной трагической неспособности измениться к лучшему, в частности, хотя бы бросить курить, попытаться получать удовольствие в иных, кроме винного и книжного, видах шопинга или по-мужски увлечься мелкими аксессуарами в виде часов, зажигалок и галстуков, я внезапно понял, что жизнь моя не состоялась. То есть вполне можно было бы заставить себя вступить в карьерную битву за освещенное финансовым солнцем место, благо законы этой битвы достаточно просты в их интеллектуальном выражении. Но многочисленный и многообразный опыт прежних усилий лучше всяких расчетливых выкладок убеждает, что чувство неприязни к нежной дружбе с нужными людьми, вечная готовность к легкому, не переходящему организационно выверенных границ подобострастию и необходимость плавного, годами нравственных насилий над собой оплаченного восхождения по иерархической лестнице станут изначальным тормозом в проявлении себя в любой, социально оправданной сфере человеческой деятельности. Вплотную приблизившись к возрастному апогею существования мужской особи в отдельно взятой, достаточно большой стране, я решил, наконец, разобраться, на что была потрачена первая половина жизни, каких моральных высот, сияющих истин и прочего великолепия я достиг, чтобы, поняв, зафиксировать эти высоты и истины с целью торжественной передачи их потомкам, хотя бы даже своим прямым наследникам, так как я уже достаточно многодетен.

История, которую в связи с этим я хочу рассказать, историей в полном смысле слова не является. В ней есть какой-никакой сюжет, благонравное начало, шипящий, несколько дымный фейерверк чувств в середине и ближе к концу. Вот только конца в ней нет, нет выводов и никакая мораль не помахивает пушистым хвостиком в логическое завершение ко всему вышенаписанному, как нет его в любой житейской драме, легко переходящей в комедию и наоборот, чему не мешают даже трагические или нелепые смерти их главных героев, ибо сама жизнь продолжается и остаются вечно свежими нравственные вопросы типа: «Кто виноват? Ведь не я же…» до тех самых пор, пока все мы являемся отдельными организмами и не сливаемся в умиротворенный вольвокс.

Мне осталось лишь дать сказать несколько слов автору, который, будучи существом крайне нервным и тревожным, стремится всеми силами отмежеваться от моей разнузданности в мыслях, чувствах, а также в их внешних проявлениях, благо я, лирический герой, есть сущность свободная, практически дух, носящийся над темными водами, но парадоксальным для духа образом, думаю, что именно в силу своей свободы, ограниченной лишь моими собственными представлениями о том, что есть хорошо, а что плохо, еще и крайне физиологичен, я бы даже сказал – натуралистичен, так что все претензии на этот счет я смело принимаю на себя, позволяя автору лишь следовать за моим парением своими корявыми пальчиками, выводящими кривые буковки. Должен также сразу сказать, что фамилия моя – Жолобков, однако значимость сего факта весьма мала, фонематические, смысловые и прочие ассоциации туманны, и не следует придавать им слишком большого значения.

История моя началась в те благословенные, сонные времена, теперь многими вспоминаемые, как счастливые, когда каждая старушка могла ежеутренне позволить себе творожок, да с хлебушком, да с маслицем, чтобы потом, несколько даже лениво, без нынешней озлобленности, предаться своим старушкиным делам, о которых всем нам хорошо известно, так как насильственное вовлечение соседей, родственников и просто прохожих в эти дела каждая из славного, достаточно воинственного племени почитает своей первейшей обязанностью. Проклятая склонность к объективности вынуждает меня отметить, что и среди старушек встречаются довольно мирные особы.

Беда эпохи была в том, что такой уклад и рацион почитался достаточным для всего прочего населения, остальное не приветствовалось, как излишки.

В один из тех солнечных апрельских дней, когда небо чуть ли не в первый раз голубеет так пронзительно, что сильно, вплоть до истечения слюны из растянутого невольной чувственной улыбкой рта, пробуждает радостное предвкушение Настоящего Портвейнового Вечера (должного, просто обязанного походить на Ruby Tuesday) нелегкая занесла меня на лекцию по общей биологии. Тема ее была известна давно, общая направленность изучена досконально, разнились лишь мелкие детали. Эта тема была «Когда я был юннатом». Маленький, лысый профессор ловко взбирался на кафедру и начинал долгое, местами, впрочем, довольно живое повествование о своей юннатской юности. Над столом было видно лишь его живое, гримасничающее лицо, за что и был он прозван «Говорящей головой». Повесть прежних лет начиналась медленно, вяло, но затем Голова входил в раж, выбегал из-за кафедры и в лицах показывал ролевое поведение павианов, например. В начале учебного года это воспринималось, как настоящее шоу, однако затем рассказы стали повторяться, профессор потерял драйв, но, как всякий плохой шоумен, не мог выскользнуть из колеи. Однако в этот день он заготовил новую историю. Суть ее сводилась к тому, что, когда Голова был юннатом, он вел биологическую рубрику в не менее биологической газете. Все было тихо и спокойно, юный Голова кропал заметки о лежках кабанов, наблюдения френолога (тут он удачно оговорился, сверкнув на солнце своей бугристой лысиной) и прочие милые сердцу вещички, как вдруг грянула дискуссия о роли голубей в жизни благодушного общества. Письма читателей хлынули широким потоком, образовалось, как водится, два лагеря непримиримых оппонентов. Одни с жаром доказывали, что голуби суть вредоносные существа, гадят на памятники вождей и переносят заразу, и душить их нужно без жалости. Другие с не меньшим пылом кричали о том, что птица эта – символ мира есть, что прекраснее нее птиц не бывает, и как замечательно, когда тебя окружает стая этих крылатых созданий и доверчиво клюют крупу из твоих ладоней. Поэтому их не душить нужно, как предлагают бессердечные враги всего живого, а различными методами взращивать и вскармливать чуть ли не из клювика в клювик отрыгнутой пищей. Страсти кипели нешуточные, стороны бились насмерть, и перевеса не было в разгоревшейся бойне. Юннат было совсем растерялся, но спасение пришло неожиданно. Внезапным, резким как удар секиры о кухонный стол ходом армию любителей птиц привела к победе замечательная старушка. Она написала проникновенное, слезами омытое письмо, где в художественной форме были описаны и грядущая победа коммунизма, и проблемы в воспитании бессердечного, она даже употребила слово «циничного» молодого поколения, и свои чувства при ощущении цепких птичьих лапок на плечах. Письмо это было с названием, и, видимо, название добило жалких, меркантильных реалистов. Оно называлось «НакормИмте ж голубей».

В одном старушки бывают правы. Молодое поколение всегда цинично. Я сам там был, я знаю. Но как же было оставаться спокойным и благорасположенным, когда счастливое детство мое прошло в очередях за вареной колбасой, к коей я долгое время потом испытывал мистическую, с трудом сдерживаемую нежность, так что питерские друзья стеснялись при мне кормить ею кошек, а все позднейшие достижения социализма и разговоры о величии человеческого духа прочно ассоциировались с гнойными бинтами, которые я стирал в операционных, дабы вновь поступающие больные не были лишены свежего перевязочного материала.