Страница 100 из 120
Однако иметь открытые глаза и ясно видеть оказывалось недостаточным. Говоря о борьбе славянофилов и западников, целью которой было по-разному понимаемое ими благо России, Герцен писал: «И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны в то время, как сердце билось одно». Сложность и необычность фигуры Чаадаева состоит в том, что он, будучи внутренне таким «двуглавым орлом», вобрал в свое творчество разнородные вопросы, волновавшие и славянофилов и западников. Одна голова «орла» смотрела на Запад, ожидая от всеобъемлющей и целенаправленной внешней деятельности людей благотворного преображения их внутреннего мира; другая — на Восток, надеясь, что углубленная духовная сосредоточенность и соответствующее духовное расположение человека гармонизируют весь строй его отношений со всем окружающим. Чем пристальнее становились разнонаправленные взгляды, тем сильнее напрягалось сердце. Само сосуществование в сознании Чаадаева проблем, связанных с разгадкой «сфинкса русской жизни», принимало драматический характер сокровенного диспута, не имеющего возможности завершиться.
11
В этом внутреннем драматическом диалоге Чаадаева, то принимающем комический бытовой оборот, то возвышающемся до подлинного трагизма мысли, оказывались невольными участниками многие его выдающиеся современники, в том числе и Николай Васильевич Гоголь.
Чаадаев и Гоголь встречались на именинных обедах последнего, в литературных салонах, где читались отдельные главы «Мертвых душ», но, по-видимому, не симпатизировали друг другу и не находили сближающего языка. К тому же Николай Васильевич не любил заводить особенно тесных «светских» знакомств, о чем сохранилось немало свидетельств. Так, по словам М. А. Дмитриева, он долго не соглашался ехать к генерал-губернатору Д. В. Голицыну, а когда решился и приехал, то «сел на указанные ему кресла, сложил ладонями вместе обе протянутые руки, опустил их между колен, согнулся в три погибели и сидел в этом положении, наклонив голову и почти показывая затылок».
Подобным образом вел себя писатель и в басманной «Фиваиде». «Я помню, — замечал Д. Н. Свербеев, — как ленивый и необщительный Гоголь, еще до появления своих «Мервых душ», приехал в среду середу вечером к Чаадаеву. Долго он на это не решался, сколько ни уговаривали общие приятели… Наконец он приехал и, почти не обращая внимания на хозяина и гостей, уселся в углу на покойное кресло, закрыл глаза, начал дремать… Долго не мог забыть Чаадаев такого оригинального посещения».
Немногочисленные, непосредственно личные контакты Гоголя и Чаадаева носили болезненный для обоих отпечаток духовного недоразумения. Весной 1836 года в Петербурге и в Москве с большим успехом прошла премьера гоголевского «Ревизора», а осенью того же года столичное общество возбужденно негодовало по поводу опубликованного в «Телескопе» чаадаевского философического письма, пронизанного пессимистическими рассуждениями с судьбах России.
Оскорбленный разным отношением к пьесе и к статье, путая в раздражении даты представления и публикации, Чаадаев писал на следующий год в «Апологии сумасшедшего»: «…капризы нашей публики удивительны. Вспомним, что вскоре после злополучной статьи, о которой здесь идет речь, на нашей сцене была разыграна новая пьеса. И вот, никогда ни один народ не был так бичуем, никогда ни одну страну не волочили так в грязи, никогда не бросали в лицо публике столько грубой брани, и, однако, никогда не достигалось более полного успеха. Неужели же серьезный ум, глубоко размышлявший о своей стране, ее истории и характере народа, должен быть осужден на молчание, потому что он не может устами скомороха высказать патриотическое чувство, которое его гнетет? Почему же мы так снисходительны к циничному уроку комедии и столь пугливы по отношению к строгому слову, проникающему в сущность явлений?»
Высокомерие, ясно различаемое в горделивом противопоставлении «скомороха» и «серьезного ума», «цинического урока комедии» и постигающего сущность явлений «строгого слова», не позволило Чаадаеву проникнуть за оболочку изображенных в «Ревизоре» событий, подобрать верный ключ к общественно-нравственному значению пьесы, постигнуть ее, так сказать, сверхзадачу, как ее понимал сам Гоголь.
Как бы отвечая на слова Чаадаева и на другие подобные замечания, Гоголь позднее в «Развязке ревизора» говорил устами первого комического актера, что он не «какой-нибудь скоморох, созданный для потехи пустых людей, но честный чиновник великого божьего государства и возбудил в вас смех — не тот беспутный, которым пересмехает в свете человек человека, который рождается от бездельной пустоты праздного времени, но смех, родившийся от любви к человеку».
Чаадаев не увидел возвышающего начала обличительного смеха в комедии, как не открыл он всего объема мысли писателя в поэме «Мертвые души». В мае 1842 года стали выходить из печати первые экземпляры поэмы, вызвавшей разную реакцию. Богатый помещик и известный в молодости дуэлянт, посещавший Петра Яковлевича, Ф. И. Толстой-Американец говорил, что ее автор «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь». Бывший редактор «Телескопа» Надеждин считал, что «больно читать эту книгу, больно за Россию и за русских». И подобных мнений, как и при появлении «Ревизора», было немало. «Вообрази, что многие нападают», — писал 25 мая 1842 года Юрию Самарину Константин Аксаков, не сумевший накануне попасть на день рождения Чаадаева, где горячо обсуждалось новое произведение Гоголя. Посетив Е. А. Свербееву, отправлявшуюся в гости к «басманному философу», и узнав о его оценках, он сообщает другу в том же послании: «Скажите Чаадаеву, — просил я Свербееву, — что я с ним не согласен». — «О, он знает это, — ответила она, — он уже говорил мне: вот Аксаков, верно, будет защищать». — «Да, сказал я: он не ошибся». Я считаю это произведение великим явлением, такого не было не только в нашей литературе, но в мире искусства. Вечером заезжал я к Хомякову. Он сказывал мне, что спор был жаркий; Хомяков защищал; Чаадаев и Дмитриев нападали. Свербеева с жаром защищала, так что Чаадаев говорил ей, что это род опьянения, и сказал ей: «Vous êtes ivre-morte»[36]».
Выход поэмы мгновенно породил полемику, и в конце июля 1842 года Герцен отметил в дневнике: «Толки о «Мертвых душах». Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это апотеоза Руси, Илиада наша, и хвалят, другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда! Видеть одну апотеозу смешно, видеть одну анафему несправедливо».
Спор о «Мертвых душах» выходил из узкоэстетических рамок и связывался, как когда-то «телескопская» публикация, с проблемой становления национального самосознания и осмысления судеб России, приводил к дальнейшему размежеванию славянофилов и западников. Петр Яковлевич скорее принадлежал к числу тех «анти-славянистов», которые в отличие от Константина Аксакова или Герцена с неудовольствием находили в сочинениях Гоголя избыток сатиры и не видели в глубине художественной ткани возвышающих начал. Взаимообусловленное и взаимодополняющее сосуществование в поэме отрицательного и положительного начал составляло неуловимый для однозначного заключения пафос. Затрудняясь раскрыть этот пафос, Белинский отмечал как его существенный элемент «противоречие общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию и неуловимым ни для какого определения».
Белинский, как и Герцен, как и многие его современники, ставил вопрос о «сфинксе русской жизни», для разгадки которого снова оказывалось недостаточным, говоря словами Чаадаева, иметь открытые глаза и незапертые уста. Важно было не только осознавать, где стоишь и с какой точки зрения смотришь, но и учитывать невидимую сторону. Вслушиваясь в дискуссии, возникавшие вокруг «Мертвых душ», всматриваясь в борьбу славянофилов и западников, Гоголь писал в 1844 году, что они говорят о разных сторонах одного и того же предмета. Западник «подошел слишком близко к строению, так что видит одну часть его»; славянофил «отошел от него слишком далеко, так что видит весь фасад и, стало быть, все-таки говорит о главном, а не о частях». Пока же оба мнения окончательно не определились в понимании тех частей истины, которые в них содержатся, этим, замечает писатель, пользуются разные пройдохи. Они ищут возможность «под маской славяниста или европиста, смотря по тому, что хочется начальнику, получить выгодное место и производить на нем плутни в качестве как поборника старины, так и поборника новизны». Такова, по мнению Гоголя, панорама картины животрепещущих разногласий, к которым «люди умные и пожилые покамест не должны приставать. Пусть прежде выкричится хорошенько молодежь: это ее дело… нужно, чтобы передовые крикуны вдоволь выкричались, затем именно, дабы умные могли в это время надуматься вдоволь…»
36
Вы мертвецки пьяны (франц.).