Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 71

Мы, впрочем, имеем примеры и обратного. Во времена Аттилы и других варваров победа склонилась на сторону охватившего греко-римский мир кольца. Результаты? Результат — остановка человечества на тысячу лет, в течение которых оно предавалось всяким мракобесиям, какие только можно себе представить. И для чего? Только для того, чтобы через десять веков начать танцевать снова «от печки». Только для того, чтобы под именем «ренессанса» возобновить культурную нить, оборванную варварством; возобновить как раз на том месте, где она порвалась. Только для того, чтобы потомки вандалов с трепетом сердечным откапывали из-под пепла руки и ноги, а также носы некогда размозженных их предками мраморных красавиц, римских богинь. Только для того, чтобы кодекс Юстиниана, употребленный варварами на растопку, был под именем «римского права» восстановлен в качестве недосягаемого образца юридической мудрости. Только для того, чтобы праправнуки галлов, неистово сражавшихся против Рима, с почти религиозным благоговением восстановили у себя сначала республиканские, а потом императорские (Наполеон I) римские формы политического устройства.

Если окинуть взглядом всю эту картину, то напрашивается едкая мысль. Сколь ни почтенны подвиги отдельных царей, царьков, князей, князьков и всяческих народных героев бесконечного числа наций, сражавшихся против Рима, все же их патриотическая деятельность с точки зрения практического результата была ужасно нелепа. И сколь разумнее было бы с этой точки зрения «совсем без драки», просто, смиренно, но и мудро, покориться тем, кто на десять голов выше. Смешна была бы луна, если бы она разрывалась светить, когда восходит солнце. Есть какая-то другая мерка, глубже субъективной, индивидуальной, личной. Есть то, что выше, и то, что ниже. Есть то, что умнее и что глупее. Есть то, что добрее и что злее. Вся эта «меньшая братия», если бы она могла на минуту просветлеть, proprio motu преклонилась бы перед старшими. И было бы всем во благо.

Некоторые исторические примеры глубоко врезались в память народную. Таков, например, суд Пилата, переданный нам евангелистами.

Еврейский народ был подчинен римлянам. Как всегда, Рим сохранил местные власти предержащие, но рядом с ними, или вернее над ними, поставил своего наместника. Таким наместником в автономной Иудее был Пилат. Он с одного взгляда рассмотрел, что иудеи собираются совершить вопиющее преступление. Хотят осудить на смерть Того, о Ком Пилат не знал, что Он Бог; но Пилат видел, что перед ним — достойнейший человек. Образованный римский гражданин не понимал, как можно осуждать за те или иные философские или религиозные воззрения. Если сравнить mentalite Пилата с неистовством ячейки изуверов (она, однако, была тогдашним правительством еврейским), то станет ясно, насколько римская культура возвышалась над психикой некоторых из окружавших ее народов и народцев. Этот римлянин, который всенародно умыл руки, желая показать, что он не участник в кровавом деянии; и эта толпа бесноватых людей, кричавших: «Кровь Его на нас и на детях наших»… Этот жест Пилата, думавшего, что жалость тронет косматые сердца, когда он покажет благостный образ поруганного философа (как он себе представлял) рядом с уголовным разбойником Вараввой; жест, который не удался, потому что римлянин переоценил общечеловеческие свойства в разъяренном народе… И, наконец, финал всего: Пилат не мог спасти Того, о котором он выразился «Ессе homo!»; он не мог спасти Человека из пасти зверей. Почему? Потому что зверям была октроирована автономия; по этой автономии евреи имели свой суд, и этот суд мог приговаривать к смертной казни. А римская юридическая мудрость гласила: «dura lex, sed lex». Закон должен быть соблюден, и Пилат соблюл закон, хотя все его существо возмущалось; соблюл закон, потому что он был римлянин.

Перед лицом такого сравнения можем ли мы, люди совершенно иной эпохи, люди, которые могут смотреть в прошлое глазами, возвышающимися над страстями и односторонностями, можем ли мы сочувствовать каким-нибудь еврейским патриотам, которые поднимали Иерусалим против Рима. Они были правы по-своему, повременному. Правы, потому что истина была закрыта от их глаз; правы, потому что они совершали героические дела. Но во имя чего и против чего? Во имя мрака против света; во имя дикости против культуры; во имя безусловного зла против относительного добра, рожденного относительной мудростью.

Всем этим я хочу сказать, что может быть точка зрения наднациональная. Я совершенно не притязаю на то, чтобы я лично до нее возвысился; чтобы я отбросил туман привязанности к «своему родному»; чтобы я мог взвесить на беспристрастных весах удельный вес нации русской и других наций, с русским народом соприкасающихся. Я хочу только сказать, что мне не чуждо стремление вскарабкаться на эту трудную ступеньку.

Поэтому-то я и называю настоящую главу «Антисемитизм иррациональный или трансцендентальный». Я не в силах в этой плоскости мышления ничего доказывать и даже анализировать. То или иное решение этого вопроса, то есть определение удельного веса двух рассматриваемых народов, русского и еврейского, является мне в порядке категорического императива, ни для кого, кроме меня, не обязательного. Всякий, кому не лень, скажет, что я чувствую так именно потому, что туман личных привязанностей лежит у меня на глазах. И никогда никому я не смогу доказать противоположного.





Но все же я пытаюсь выразить, что возможно, хотя бы теоретически, выпрыгнуть из заколдованного круга эгоцентричности; можно смотреть на явления «внешними глазами». Хотя и существует мнение, что самого себя нельзя поднять за волосы, однако человек в известных обстоятельствах способен мысленно витать над тем местом, какое он реально занимает; способен, и не сидя на авионе, видеть землю так, как будто бы он был летчиком-наблюдателем, то есть a vol d'oiseau. Но так как это не есть подлинный взгляд, а только мысленный, то, разумеется, сей взгляд может быть ошибочный, превратный. Но все-таки такого вытягивающего самого себя за волосы человека будит какая-то мысленная картина, какое-то представление о том, что он увидел бы, если бы действительно поднялся на высоту. И хотя эта картина будет неверна, но все же она будет полезна, как попытка расширения горизонта.

И вот, подымая самого себя за волосы, я ставлю вопрос.

С этой горней точки зрения, с высоты духовной Эйфелевой башни, может быть, совершенно не важны наши стремления и усилия, наши великие душевные переживания, именуемые национальными чувствами? Может быть, наш патриотизм нелеп, если он защищает безнадежное и вредное дело? Представим себе патриотизм лошадей, которые боролись бы против инвазии автомобилей. Тонконогие англичане, прекрасноглазые арабы, крупораздвоенные ардены и клайдестали произносили бы горячие, пламенные речи в защиту исчезающей лошадиной породы; взывали бы сплотиться на ее защиту. И роняя то слезы, то страстные призывы (подобно дождю и молнии), орошали и зажигали бы святые чувства лошадиного национализма.

Но Васька слушает да ест. Под истерическое лошадиное ржание Ролс-Ройс жрет в полчаса полсотни километров; рычащие камионы передвигают каменные громады; и ни кровным скакунам, ни породистым тяжеловозам не остановить неумолимой поступи века.

Не так ли бывает с народами? Пробыв несколько веков или тысячелетий на челе других наций, данный народ исполнил свои функции; тогда он уходит в архив истории, уступив честь и место другим народам, данному времени приуготовленным.

И может быть, будем иметь мужество поставить и этот вопрос — может быть, и для России, для русского народа, этот час пробил? Доброе тысячелетие русский народ боролся и строил, сеял и собирал жатву на пространстве шестой части света. Это была блестящая гегемония. За русскими шла целая толпа других национальностей, которым мы были старшими братьями. Конечно, бывали всяческие «недоразумения», но и на самом солнце есть пятна. Во дни нашего блеска и расцвета даже такие люди, которые были всецело враждебны русской государственности, признавали, однако, ее заслуги. Признавали даже в таких делах, которые являются по меньшей мере сомнительными. Так, французский социалист Прудон говорил: