Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 125

На большой доске, указывающей расписание поездов, я мог убедиться, что в некоторых направлениях пригородное сообщение очень интенсивно. Уходит в сутки до тридцати поездов в одну сторону. Я сначала не поверил этой таблице. Пишется одно, а выговаривается другое. Но в дальнейшем оказалось, что это так. Движение под Москвой большое, вроде берлинского, и очень точное. Да и при таком количестве поездов оно не может быть не точным: они все наскочат друг на друга.

Большие залы были полны народом. Как и на других вокзалах, и здесь публика отобралась. Ясно чувствовалось «разделение»: это — буфет «первого и второго класса», а это — третий класс. Мы сидели в отделении, так сказать, «для мягких» и пили чай. Ярко освещенная публика была в общем наряднее, чем в Киеве. Но все же совершенно иная, чем в Западной Европе. Проще, грубее, но теплее. Мех, правда дешевый, доминировал. В национальном вопросе нужно отметить опять ни с чем несуразный процент евреев. Но все же — это только «процент». Несмотря ни на что, основная стихия в Москве — русская.

Сказать несколько слов о своей собственной психологии? С тех пор, как я обрил свою старозаветную бороду и надел фуражку с желтым козырьком, я чувствовал себя совершенно мимикричным. Мне опасным мог быть только какой-нибудь человек, который видел меня в эмиграции. Но встреча с таковым была весьма проблематична. Поэтому я вращался в этой толпе довольно спокойно. Кроме того, я ведь находился под неусыпным наблюдением моего нового Друга.

Однако, не доходя до Казанского вокзала, мы эмансипировались.

В вагоне мы ехали также поодаль друг от друга. Вагон был теплый и сравнительно чистый. Публики было много. Мы доехали совершенно благополучно. Куда — я не знал. Он мне сказал следить за ним и выйти, когда он выйдет.

Вышли. На перроне был опять тот же человеческий кипяток, на который я насмотрелся в Москве. Очевидно, они высыпали сюда солидной пригоршней. К проходу, где контролировали билеты, теснилось сплошное месиво. Пролезая в этом тесте, я заметил, что сейчас же за железнодорожным контролем стоит достаточное количество людей в военной форме, т. е. в серых шинелях, со стрелецкими лацканами, в «кубанках». Они рассматривали публику привычными, равнодушно-зоркими глазами. Скользнули эти глаза и по мне.

Вырвавшись из гущи, я пошел за своим руководителем на приличном расстоянии. Так мы шли, пока человеческий поток рассосался. Тогда он остановился и дал себя догнать.

— Все хорошо, —   сказал он.

— А что же может быть?

— Они тут очень следят. Всякое новое лицо обращает внимание. Но ничего. Вы, по-видимому, малозаметны.

Пошли. Тут были высокие сосны, среди которых были домики. Ужасно уютно это выходит. Эти домики, которые светят красными окошечками в зимнюю ночь, всегда имеют в себе нечто сказочное и такое — святочное. Впрочем, ведь так оно и было. Сегодня был сочельник, —   по-настоящему, по-старому…

Мы шли довольно долго. Мороз становился крепче, небо яснее и звездистее, и вся обстановка все более «елочная». В Добровольческой армии сказали бы, что «кидает на елку».

— Вы куда же меня ведете?

— А к старушке.

Мой спутник, Василий Степанович, введя меня по скрипучим ступеням в маленький домик, где ютилась эта старушка, сказал:

— Вот, Пелагея Ильинишна, —   Эдуард Эмильевич, ваш

квартирант.

Она приняла меня приветливо, показала мою комнату. Комната эта была размером такова, что по длинной стороне точно помещалась кровать, а по короткой кровать стать не могла бы. За это она просила 25 рублей в месяц. Я не торговался, меня загипнотизировала лампадка, уютно горевшая перед большой иконой в углу. В сочельник это было как-то особенно приятно и звучало приветом «оттуда».

Заметив мой взгляд, она спросила:





— Прикажете убрать икону? Многие сейчас не признают.

Я ответил:

— Нет, оставьте. Мы никому не мешаем исповедовать свои религиозные верования.

Это «мы» мне самому понравилось: веско было сказано.

— Она вас особенно расспрашивать не будет, —   сказал тихонько Василий Степаныч. —   Я ей порассказал, что вас переводят в Москву из провинции, что у вас вышли крупные семейные неприятности. Что вам нужно немножко отдохнуть и лучше не задавать вопросов. Вы ей только заплатите вперед.

И он ушел.

А я остался в этом рождественском домике. Акклиматизация произошла в тот же вечер. Тут жить самостийной жизнью невозможно было. Дом представлял из себя, собственно говоря, одну комнату, разделенную дощатыми перегородками. Так что все обитатели дома, не выходя из своих «комнат», вели общий разговор. Я, усевшись в своей каморке, должен был отвечать, например, на такие апострофы:

— Эдуард Эмильич (она сейчас же усвоила мое имя). Может, чайку выпили б?.. Оно хорошо с морозу… Я, грешным делом, чайница большая. Прикажете, самоварчик поставлю!..

Я не зажигал лампы и сидел наедине с лампадкой. В глазах хозяйки я должен сохранять облик советского служащего, равнодушного к религиозным вопросам, и потому я не мог ей выразить, что она меня тронула своей заботливостью. Именно в этот Рождественский вечер.

В том отделении, где у них была столовая, стоял большой киот, весь уставленный образами. Елку не зажгли, детей еще не было. Но все же она стояла в другом уголку, поблескивая орехами. Мы стали чайничать вдвоем и вели осторожный разговор о том о сем. Разговор этот, если бы я мог его вспомнить, наверное, показался бы мне смешным впоследствии.

И вот я зажил в этом домике. По моим делам мне приходилось некоторое время просто выжидать. Мои друзья — я говорю об Антоне Антоныче и тех, кто стоял за ним (а я уже ясно чувствовал их, так сказать, невидимое присутствие), употребляли в это время все старания, чтобы найти моего сына, по данным мною указаниям и приметам. Это требовалот времени.

Обитателей этого домика было трое, кроме меня: старушка, дочь и сын. Дети разговаривали с матерью немного грубо, за что я их журил. Это была, кажется, первая почва для сближения с этой семьей. Трудно описать, как это вообще происходит в человеческих отношениях, как и почему люди привыкают друг к другу. Словом, они стали относиться ко мне доверчиво, быстро разобрав, что я хотя, конечно, советский служащий, но естеством своим принадлежу к старомуь миру.

Старушка не стеснялась высказывать передо мной свои мысли и воззрения. В особенности это делалось во время вкушения пищи, ибо я стал у них столоваться — для простоты.

Лейтмотив был всегда один и тот же. Разве теперь так, как было?! То «время» казалось золотым сном невозвратным. Между тем социальное ее положение было самое маленькое «при царях». Муж ее занимал ничтожное местечко, но все же, слава Богу, жили хорошо. И вот этот домик у них был построен до войны еще. На счастье поставили такой крохотный, что его у нее не отобрали. Но все прелести революции пережили. Голодали жестоко. Ездили, как и все, в южные губернии, к хохлам, за продовольствием.

— И знаете, Эдуард Эмильевич, как они ели! Это вот поставят такую целую миску, как большой умывальник, мяса и хлеба каждому по три фунта кусище! Просто удивительно, чтобы мог человек это выдержать… право!

И это было именно тогда, когда Северная Россия буквально умирала с голоду. Удивительный пример того равенства, которое установил коммунизм.

Затем все остальное — по программе. Вся унизительная цепь голодного рабства, что и есть социализм.

Старушка говорила тем певучим голосом «московских просвирен», у которых Пушкин советовал учиться русскому языку. Иногда она рассказывала интересные вещи. Я расспрашивал ее, кто тут живет вообще в этом месте.