Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 31



Обойдя всех, Государь вышел на середину полукруга и сказал короткую речь. Ясно помню ее конец:

— Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете те устои, при которых Россия росла и крепла…

Государь говорил негромко, но очень явственно и четко. Голос у него был низкий, довольно густой, а выговор чуть-чуть с налетом иностранных языков.

Этот гвардейский акцент — единственное, что показалось мне, провинциалу, чужим. А остальное было близкое, но не величественное, а, наоборот, симпатичное своей застенчивостью.

Странно, что и государыня производила то же впечатление застенчивости. В ней чувствовалось, что за долгие годы она все же не привыкла к этим «приемам». И неуверенность ее была бóльшая, чем робость ее собеседников.

Но кто был совершенно в себе уверен и в ком одном было больше «величественности», чем в его обоих царственных родителях, — это был маленький мальчик — цесаревич. В белой рубашечке, с белой папахой в руках, ребенок был необычайно красив.

После речи Государя мы усердно кричали «ура». Он простился с нами общим поклоном — «одной головой» — и вышел из маленького зала, который в этот день был весь пронизан светом.

Хороший был день! Веселый, теплый. Все вышли радостные…

Несмотря на застенчивость Государя, мы все почувствовали, что он в хорошем настроении. Уверен в себе — значит, и в судьбе России.

Под мягкий рокот колес придворных экипажей по удивительным аллеям Царского Села мы, радостно возбужденные, говорили о том, что Государственной Думе скоро конец. И действительно, недели через две, а именно 2 июня, она была распущена, и «гнев народа» не выразился абсолютно ни в чем. В этот день один из полков несколько раз под музыку прошел по Невскому в полном порядке, и 3 июня совершало свое победоносное вступление над Россией.

Я целый день ходил по городу, чтобы определить, как я сказал своим друзьям, есть ли у нас самодержавие.

И вечером, обедая у «Донона», чокнулся с Крупенским, сказав ему:

— Дорогой друг, самодержавие есть…

7. «Ныне отпущаеши»

Кроме всего прочего, во второй Государственной Думе я сделал своеобразную карьеру. Ее нельзя назвать ни политической, ни публицистической, хотя она связана и с политикой, и с газетами.

В Государственной Думе была так называемая ложа печати, находившаяся слева от кафедры ораторов. В этой ложе сидели корреспонденты всяческих газет — левых, правых, центральных. Они преимущественно были евреи, почему в насмешку эту ложу печати называли «чертой оседлости».

Это было зло, но не лишено остроумия. Надо же было как-нибудь отвечать на злостные клички, которыми «черта оседлости» награждала «народных избранников». Впрочем, именно они, злоязычные словоблуды, обеспечили мне мою «головокружительную» карьеру.

Когда в первый раз я, взобравшись на трибуну, обратил на себя неблагосклонное внимание «черты оседлости», меня описали примерно так:

— Выступает какой-то Шульгин. Испитое лицо, хриплый голос, тусклые глазенки, плохо сшитый сюртук. Он напоминает приказную строку старого строя.

Прочтя эти строки, мой отчим сказал, улыбнувшись:



— Ты не пьешь, откуда же испитое лицо? Голос не хриплый, но слабый. А вот плохо сшитый сюртук — это уже лишнее. Зачем оскорблять Вильчковского? Он лучший портной в Киеве.

И я был утешен. Но все же в данной мне характеристике было и нечто от истины. Не испит я был, а истомлен. Голос от природы у меня плох, но здесь он и еще подался. А что касается сюртука, то хотя Вильчковский был хороший портной, но я-то был провинциал и не умел носить его по-столичному.

Однако я быстро прогрессировал. Примерно через месяц, в течение которого меня называли то погромщиком, то психопатом и всякими другими лестными именами, «черта оседлости» писала: «Снова на кафедре Шульгин. Хитро поблескивая глазами херувима, эта очковая змея говорит отменные гадости Государственной Думе».

Ясно, что от тусклых глазенок до глаз херувима и от приказной строки до очковой змеи — дистанция огромнейших размеров. А о сюртуке уже ничего не говорили.

Через три месяца ложа печати писала: «Говорит всем известный альфонсообразный Шульгин».

«Всем известный!..» Давно ли о нем ронялось презрительно: «какой-то» Шульгин?!

«Альфонсообразный», конечно, выражение оскорбительное. «Альфонс» — это мужчина, живущий на средства женщины, которая ему не жена. Тратить деньги богатой, но законной и любимой жены допускалось в лучшем обществе. Но мне не пришлось этой льготой воспользоваться. Моя жена, Катя, происходила из старинной дворянской семьи, давно обедневшей. Тем милее она мне была, что я мог предоставить ей все свои средства, кроме содержания, которое платила мне одна очень важная Дама, я хочу сказать — Дума.

При таком положении вещей не стоило вызывать на дуэль кого-нибудь из ложи печати. Наоборот, «альфонсообразный» — это прежде всего подчеркнуто элегантный мужчина. Ложа печати в этом случае дала мне великодушный реванш за «плохо сшитый сюртук».

К этому надо прибавить то, что я узнал позже, а именно — как называли меня между собой наши стенографистки, невольные свидетельницы моего «восхождения». Они не называли меня ни приказной строкой, ни очковой змеей, ни альфонсообразным. Они говорили про меня ласково: «пушок». Это существительное может иметь два значения. «Пушок» есть уменьшительное от слова «пух». Тут вспоминается стихотворение, применимое к оратору, говорящему с кафедры:

Этот вариант уже прекрасен. Но другой еще лучше. «Пушок» может означать вещичку, которой пудрят щечки. Заслужить такое отношение — это поистине головокружительная карьера.

И что же, голова моя закружилась? Да. Она закружилась от счастья! Закружилась тогда, когда:

Тогда и я вернулся под свой мирный кров, и мне казалось, что кончилась моя головокружительная карьера. Опустившись на зеленый ковер лугов, с которых сбежал уже весенний разлив, я шептал, умиляясь:

«Ныне отпущаеши…»

8. Хомяков

После роспуска второй Государственной Думы я надеялся, что с этим учреждением у меня навсегда покончено. Я ненавидел политику, а тяжелая страда в течение ста двух дней не смягчила мое отвращение к парламенту. Но homo proponit, deus disponit (человек предполагает, Бог располагает). В силу тысячи причин, которых излагать не буду, мне снова пришлось участвовать в выборах. Я говорю: «участвовать», а не говорю: «делать выборы».

На следующий день после роспуска второй Государственной Думы был декретирован закон 3 июня 1907 года, изменивший избирательную систему. Поэтому мне не пришлось громоздить Пелион на Оссу, как при выборах во вторую Думу. Выборы были спокойные и скучные. Тринадцать человек от Волынской губернии распределились так: пять крестьян-хлеборобов, три священника, три помещика, один врач и один учитель. Все — правые.

И вот я опять в Таврическом дворце, но психическая атмосфера в нем совершенно иная. Стенограмма лучше, чем какие-либо мои замечания, обрисует совершившуюся перемену:

«По совершении в Екатерининском зале Таврического дворца Высокопреосвященным Антонием, митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским, в сослужении членов Государственной Думы, преосвященного Евлогия, епископа Холмского и Люблянского, и преосвященного Митрофана, епископа Гомельского, молебствия и по троекратном, согласно требованию членов Государственной Думы, исполнении народного гимна, вызвавшего единодушные возгласы «ура», заседание началось в двенадцать часов одиннадцать минут пополудни по вступлении на председательское место действительного тайного советника статс-секретаря Ивана Яковлевича Голубева, назначенного по Высочайшему указу для открытия заседаний Государственной Думы.