Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 66



Герцог Урбинский первым прекратил борьбу. Он воспользовался случившимся весьма кстати приступом подагры, чтобы 16 февраля покинуть действующую армию на носилках. Императорской армии, измученной, увязшей в снегу и грязи, с пустым животом и кошельком, — этой орде, решившейся во что бы то ни стало перейти Апеннины и возместить все свои страдания за счет «несметных богатств» Рима и Тосканы, — позволили беспрепятственно сменить направление и вместо Пармы двинуться к Болонье.

Климент VII «являет собой судно без руля в бурю», — пишут маркизу Мантуанскому. А между тем папские войска самостоятельно отразили в начале февраля попытку Ланнуа, ставшего после смерти Пескары вице-королем Неаполитанским, захватить Лациум. Это была прекрасная победа, вынудившая понтифика взять на себя инициативу и начать наступление на Неаполитанское королевство, — предложение Никколо Макиавелли не было, следовательно, таким уж абсурдным, коль скоро это был план, за который ратовали и король Англии, и Франциск I, считавший возможным использовать его в качестве разменной монеты для освобождения сыновей. Правда, наступление окончилось неудачей из-за недостаточной скоординированности действий и, как всегда, нехватки денег, однако оно побудило Ланнуа, знавшего о трудном положении Бурбона и Фрундсберга, начать переговоры о перемирии на условиях, более приемлемых для папы.

25 марта Ланнуа явился в Рим под проливным дождем — дурное предзнаменование, решили римляне. Прошел слух, что в окно, у которого стоял вице-король, попала молния (стрела с неба!). Это не помешало Клименту VII поставить свою подпись под предложением отвести войска из Неаполитанского королевства, если Бурбон, в свою очередь, отступит в Ломбардию в обмен на шестьдесят тысяч дукатов. К нему спешно отправили гонца, чтобы уговорить его присоединиться к договору. Гонец вез с собой часть денег, обещанных в обмен на отступление. Деньги дали флорентийцы, чувствовавшие, что они первые под угрозой.

Отступление! Новость вызвала волнения в лагере. Испанцы искали коннетабля, чтобы убить предателя, согласившегося возвратить их, изможденных и обманутых, в Милан. Он едва успел добраться до лагеря ландскнехтов и спрятаться в конюшне. Но германцы Фрундсберга хотели мира не больше, чем испанцы. Может быть, даже еще меньше, потому что они сражались не только за золото Рима, но и ради уничтожения папства. Фрундсберг решил восстановить спокойствие, обратившись с речью к войскам, но, выйдя к солдатам, упал, сраженный апоплексическим ударом.

Никколо, находившийся в Болонье, сообщил радостную новость Синьории. Они с Гвиччардини были убеждены, что лишившиеся своего командира ландскнехты разбредутся кто куда и вернутся обратно в горы. Что касается коннетабля, то «он весьма расположен к перемирию», — писал Никколо во Флоренцию 23 марта.

29 марта прозвучало еще одно тревожное предупреждение: Карл де Бурбон требовал денег — сколько, никто не знал, чтобы удовлетворить своих солдат, которых с таким трудом убедил согласиться на перемирие; в противном случае его армия выступит уже завтра. «Короче говоря, — пишет Никколо, докладывая о приезде в лагерь гонца, привезшего новые требования коннетабля, — перемирие не состоялось и остается только думать о войне… Если вы хотите заставить этих обжор согласиться на перемирие, надо было бы иметь в вашей мошне, не считая жалованья нашим собственным пехотинцам, по меньшей мере сто тысяч флоринов; поскольку это невозможно, безумно терять время на торг, по которому мы не могли бы уплатить за неимением денег. В[аши. — К. Ж.] С[иятельства. — К. Ж.] должны теперь, следовательно, думать только о войне, о том, чтобы снова привлечь на свою сторону венецианцев, поднять их дух настолько, чтобы их солдаты, уже перешедшие через По, пришли нам на помощь; подумайте, наконец, о том, что насколько это перемирие, если бы оно состоялось, послужило бы нашему спасению, настолько неопределенность служит нашему поражению».

Между тем Бурбон, парализованный снежной бурей, обрушившейся на Италию в ту ночь, не выполнил своей угрозы. Никколо в нетерпении: «Нет никакого сомнения, что, если бы мы смогли усугубить их трудности, они бы пропали, но нашей несчастной судьбе было угодно, чтобы мы сами были не в состоянии сделать хоть что-нибудь эффективное. Из этого следует, что командующий (Гвиччардини. — К. Ж.) пребывает в состоянии постоянной тревоги, реорганизуя и исправляя, насколько возможно, все, что он может реорганизовать и исправить, и да будет воля Божия на то, чтобы он смог справиться со своей работой!»

Слова! Действительности же надо смотреть в лицо: у папы больше не было ни денег, ни армии. Он распустил, в соответствии с условиями перемирия, большую часть своего войска, несмотря на то, что все предостерегали его от подобного шага. «Его Святейшество, кажется, уже сдался на милость победителя. В этом нет никакого сомнения, непреложная и безоговорочная воля Божия состоит в том, чтобы Церковь и ее глава были уничтожены», — писал мантуанский посол.



Что до Венеции, то она заботилась о собственных владениях и не могла ослабить свою оборону и отправиться воевать в Центральную Италию. Против коннетабля Карла де Бурбона мог выступить только герцог Урбинский, но даже если предположить, что он был в состоянии воспротивиться давлению своих мантуанских родственников, преданных империи (младший сын Изабеллы д’Эсте открыто явился в лагерь коннетабля, своего кузена), то никогда ничем не стал бы рисковать ради Медичи.

Макиавелли следует за Гвиччардини из Имолы в Форли, куда тащится армия Лиги. Он встревожен, как и его друг. Враг обнаружил свой «зловещий замысел», но что предпримет папа? Может быть, он «преклонит голову на колена вице-короля и доверится судьбе»? И что случится тогда?

«Мы все познаем несчастья мира, если упустим возможность воевать», — говорил Гвиччардини в 1525 году. Ныне, независимо от решения папы, он «решил, что бы ни случилось, защищать Романью, если посчитает, что ее можно защитить, — пишет Никколо к Веттори 5 апреля, — а если защитить ее будет невозможно, оставить ее и сражаться со всеми итальянскими войсками, которыми он будет располагать, со всеми деньгами, которые у него останутся при нашем денежном голоде, и испробовать все средства для того, чтобы спасти Флоренцию и наши государства».

Спустя несколько дней, уже в Форли, флорентийцы смогли вздохнуть с облегчением: гроза разразится не над ними! Макиавелли направляет Синьории успокаивающее сообщение: «Императорская армия приблизилась к нашим укреплениям на расстояние пушечного выстрела, а затем свернула налево и двинулась нижней дорогой на Равенну, так что в настоящий момент мы здесь уверены, что они не войдут в Тоскану. И мы почти уверены, что они не смогут захватить ни одной крепости в Романье… и если только не случится чего-нибудь экстраординарного, мы можем считать себя в безопасности».

Впрочем, атмосфера в лагере была отвратительная. Среди солдат царило неповиновение, а среди командиров — разногласия. Никколо полон возмущения и угнетен. «…Нам надобно или менять тут все до основания, — пишет он Синьории, — или заключать мир, от которого теперь, когда мы находимся в такой дурной компании, не стоит отказываться, если только условия его будут достаточно приемлемыми. Если же мы продолжим войну, не перегруппировав армию, не удовлетворив ее командиров, и если венецианцы и король не покажут себя лучшими товарищами, а папа не проявит большего терпения, мы рискуем попасть в непоправимую катастрофу».

Снова стали «тайно готовить» перемирие, опасаясь, что ландскнехты («свирепые звери, в которых нет ничего человеческого, кроме лица и голоса», — как писал по-латыни Никколо в письме к Гвиччардини), не имея что грабить по эту сторону Апеннин, перейдут через горы тем же путем, которым когда-то прошел Чезаре Борджа. Никколо сомневался, что это будет хорошее перемирие, ясное и понятное. Скорее, оно будет из тех, что «подписывают в Риме и нарушают в Ломбардии». В него никто не поверит, кроме, быть может, простаков, которые довершат собственное разорение, стараясь соблюдать его финансовые пункты, лишатся армии и не смогут защититься от тех, кто его нарушит.