Страница 13 из 15
Утро в белых лепестках
При одной мысли о том прохладном раннем утре, согретом их жарким дыханием и неразборчивыми, горячими признаниями, обжигающими поцелуями, Йоко и теперь чувствовала необыкновенное волнение — странно пересыхало во рту и хотелось смеяться без причины. Нежное пробуждение в объятиях сонного Джона, белоснежные лепестки в их спутанных волосах, и его тихое: «Я люблю тебя, Йоко», вышеп-танное ей в шею, как аксиому, не требующую доказательств, и осознание невыразимого счастья, счастья, которому нет предела, нет названия, нет определения — о, как отчетливо она помнит каждую глупую мелочь, ставшую впоследствии такой важной деталью. И легкая тень от его ресниц, и тонкая кисть руки, лежащая на ее груди, и неслышное дыхание…. Где ты, где ты, любовь моя? В каком времени мы встретимся? Когда снова обретем друг друга?..
Телефонный звонок вывел ее из задумчивости. Она нажала кнопку разговора и мельком посмотрела на внуков — прислонившись друг к другу, оба спали, как ангелы. Понизив голос, чтобы случайно не разбудить детей, Йоко ответила:
— Да, Шон?..
Шон
Он появился на свет, как бесценный подарок, прямо в день рождения Джона — 9 октября 1975 года, когда, казалось, они уже простились с надеждой когда-либо иметь своих детей. Три выкидыша, предшествовавшие рождению сына, Йоко перенесла очень тяжело, с каждым последующим все больше разуверяясь в том, что способна стать матерью во второй раз и подарить любимому мужчине желанного ребенка.
Но их любовь была поистине животворящей, и, узнав о своей беременности, Йоко, несмотря на запреты врачей, решилась еще на одну попытку, которая, вопреки всем прогнозам, оказалась удачной.
— Я хочу, чтобы его звали Джон. — Обессиленная после родов, она осторожно прикоснулось пальцем к нежной щеке младенца и взглянула на растроганного мужа. — По-ирландски.
Джон был уверен, что их новорожденный сын — плод того самого памятного утра в белых лепестках, а значит, плод великой любви, в отличие от Джулиана, который был «результатом лишней бутылки виски», как бы цинично это не звучало.
Бесконечно благодарный Йоко за сына, Джон моментально отошел от всех дел, целиком посвятив себя заботе о ребенке. Почти на пять лет он перестал быть музыкантом, оставшись только нежным отцом, проводя с малышом Шоном все свое время, пока Йоко занималась бизнесом. Позже он говорил, что это было самое счастливое время его жизни.
Вопрос
— Мама? — Голос Шона звучал встревоженно.
— Где вы? Бижу с ума сходит!
Йоко взглянула на часы. Бог мой — половина двенадцатого! Немудрено, что дети крепко уснули, обычно в это время они видели десятый сон.
— Я… мы… уже возвращаемся, Шон. Еще пятнадцать минут. — Она вдохнула полной грудью.
— Хорошо. — Сын успокоился. — Тогда до встречи?..
— Да.. — Она помедлила. — Шон!..
Внезапно она почувствовала, что именно сейчас, в эту минуту, и ни секундой позже должна, обязана спросить его о том, что уже много лет время от времени всплывало в ее мозгу, прожигая до самого сердца, до самого нутра, но она никак не решалась с тех пор, как ему исполнилось десять.
— Да?.. Мама?.. Алло?
Йоко задержала воздух и, закрыв глаза, прошептала:
— Что ты помнишь о нем?
Слова сорвались с сухих губ одичалыми птицами, задев неумелыми, слабыми крыльями ее лица, и рухнули в глубокую пропасть воцарившейся на том конце провода и во всего мира оглушительной тишины. Шон молчал так долго, что смутное, страшное подозрение закралось в мысли Йоко, и, боясь открыть глаза, боясь сказать еще хоть слово, она ждала. «Неужели ничего? Неужели?.. Нет. Нет. Нет».
Наконец на том конце раздался странный звук, как будто он поперхнулся, сглотнул незваный комок в горле.
— Я помню белую комнату.
Белая комната
Уже двадцать семь лет он видит один и тот же сон. Он в белой комнате с белым потолком, белыми стенами, белым пушистым ковром, в котором по щиколотку утопают его босые ноги, огромным окном, сквозь который неудержимым потоком, льется ослепительный, режущий глаза белый свет — солнечный или лунный, все равно, ведь в этой комнате день и ночь слиты воедино. Он стоит за спиной черноволосого человека в белом костюме, сидящего за белоснежным роялем, как прорицатель, как странный призрак из будущего, как палач. А этот человек, прикрыв близорукие глаза, негромко поет о неведомом мире, в котором нет рая и ада, стран и материков, веры и безверия, жадных и голодных, а есть только великое братство людей, полюбивших друг друга. И он тоже хочет туда, и рьяно подпевает, но ни слова не срывается с его искаженного мукой рта, он хрипнет в своей неизбывной немоте, обливаясь потом и слезами, беззвучно кричит, но его не слышат. Поодаль женщина в белых одеждах стоит безмолвно, так же, как он, но она — здесь, здесь, на ее руках младенец, улыбающийся играющему человеку. А его нет. Просто нет. Потому что ему, Марку Чепмену, человеку-невидимке, нет здесь места — ни здесь, ни где-либо еще в этом огромном, пустом, как арктическое небо, ледяном белоснежном мире.
«Imagine»
Голос сына, перекрывая откуда ни возьмись появившиеся помехи, щелчки в трубке, описывает тот день абсолютного, вселенского счастья, который она, конечно, не забыла, но как он, тогда полугодовалый ребенок, смог запомнить его в таких деталях? И белые настурции, ставшие их символом возрождения, в петлице белоснежного костюма Джона и в ее волосах, и луч заходящего солнца, падающий сквозь огромное окно с видом на чистое нью-йоркское небо, и эту странную тень за спиной Джона, мелькнувшую на долю секунды, на единственный взмах ресниц, игру света в крадущихся сумерках…
— Он пел «Представьте»… Для меня, для нас. А у меня на щеке были твои слезы, мама. Ты плакала в первый раз в моей жизни. — Она почти услышала его улыбку.
— Можешь назвать меня мечтателем, — вдруг негромко запел Шон, и сердце ее взорвалось ликующим фонтаном, салютующим продолжению жизни. — Но я не единственный. И я надеюсь, ты будешь с нами, когда мир объединится.
Сын немного помолчал.
— Он хотел бы, чтобы жили мы. Он ничего бы не изменил. Просто представь…
1980
Тысяча девятьсот восьмидесятый год стал для него временем настоящего возрождения.
— Я не могу дождаться! Я так рад, что живу, и, кажется, все будет просто прекрасно, и таких, как мы, будет все больше и больше, и, что бы вы там не думали, у вас нет ни единого шанса!
Голос Джона в прямом эфире звенел, переливался, заточенным клинком прорезая, вспарывая упругое полотно пятилетнего молчания. Это было его первое интервью за долгое время, и он немного волновался, но уверенно ставил жирную точку на своем затворничестве. Он был полон самых дерзких планов, сумасшедших идей, с небывалым энтузиазмом принимаясь за работу. Новый, совместный с Йоко, альбом писался легко, сынишка рос не по дням, а по часам, постоянно радуя счастливых родителей своими крошечными открытиями, а за плечом, подобно черноволосому ангелу, стояла она — его любимая, единственная женщина, волшебница, вернувшая его к жизни и подарившая бессмертие в лице их маленького сына.
Пройдя, казалось, все возможные ипостаси, огонь, воду и медные трубы, он опять стал самим собой — гениальным музыкантом, вынашивающим свою внутреннюю гармонию, как мать вынашивает ребенка, долго, неторопливо, бережно, чтобы непременно, любыми путями подарить миру пронзительный первый крик новой жизни. Даже если придется пожертвовать собственной.