Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 14



Он говорил медленно, с трудом проталкивая комья слова.

— Ох, не надо тебе туда, Саня. Что ты там делать будешь? — я представила его в провинциальном городишке. Среди кур, георгинов, бойких молодок, шутников-шоферов после дембеля, домовитых соседок с дочками. В соблазнительном статусе столичной штучки, красавца-жениха. Комедия-буфф со смертельным исходом.

— Да, ты права. Туда не надо… Понимаю… Извини, я пойду… Ты не сердись. Пойду… Я… в общем, напрасно тогда… — он был в легкой куртке и все старался втянуть поглубже в воротник посиневшую от холода тонкую шею.

— Понятия не имею — о чем ты? Ну и скверность сегодня! Похоже, на неделю зарядило…

— Да, плохо. Пойду я.

— Саня, погоди. Я могу достать тебе денег. Не очень много, но могу.

— Спасибо. Пока не надо. Но я позвоню. Позвоню. Спасибо… Не надо…

Не позвонил.

Восточный музей

Сны обычно снились цветные. Невыносимо, мучительно, яростно цветные. В поезде всю ночь заливали мозг назойливой бирюзой, маковым алым и карамельно-розовым, теплой бутылочной зеленью иранские миниатюры — на три порядка сильнее по цвету, чем те, к которым он, инженер Самохвалов, ходил в малоизвестный, не истоптанный жадными туристами музей. Там, в душном воздухе маленьких залов с навощенными паркетами, тишайше жил четырехрукий, пахнущий сандалом Вишну, красавчик с женскими губами в сонной чувственной ухмылке. Его взгляд не утыкался нагло в ваши зрачки, приглашая всякого случайного пообщаться, он сладостно утопал в засасывающей медовой нирване. Число его имен было тысяча и прекраснейшие из них — Говинда, Хари, Мадхусудана, Пурушоттама — звучали затихающим рокотом позеленевшего медного гималайского гонга. Пучились резные жабы-курильницы драгоценного небесного камня нефрита, а на шелковом свитке графически разворачивалась, в назидание и укор воняющим табачищем и общественным туалетом товарищам в пиджаках, безупречная жизнь яйцеликого в золотом халате, с изящной кисточкой волос на макушке, чиновника Хо-Цзы-Линя. Изогнутые, как стебли водяных лилий, гейши славных эпох Эдо и Мейдзи с алыми точками ротиков и черными тире глаз нежно молчали, а перламутровые веера веток изысканной японской сосны были научены не создавать тени. Там можно было поразмыслить о пышной китайской вычурности (бессмысленные растраты абсолютизма, восточное барокко!) и асимметрической лаконичности японцев, об их совсем различного рода любви к красному цвету. Ах, родиться бы японским художником! Он почти физически ощущал наслаждение руки от скольжения в меру напитанной тушью кисточкой по шершавой, вбирающей влагу бумаге — прозрачно истаивающий к концу длинный лист бамбука и под ним ярко-черный иероглиф-кузнечик.



На пороге тяжеленных — дерево и бронза — дверей музея от него отставала и, топчась, ждала на выходе его кудахчущая кличка «товарищ Самохвалов Вячеслав Иванович» — с противным лягушачьим вяченьем в начале и конце имени. Ни за что бы такое не выбрал сам. Да кто же его, раба, спрашивал? Входил в темноватый зал и долго стоял перед черного дерева резным кругом, на котором распустившийся целомудренный лотос слоновой кости расцветал вторично бодхисатвой Авалокитешвара. Будда отодвигал, заговаривал двойной неотмолимый ужас вовлеченности в тугие огненные жгуты спиралей космоса и в вяло-липкую безнадежность дня, где во веки веков пребудут отделы кадров, счета за газ и электричество, оскорбительная тринадцатая зарплата и разговоры пахнувшей тем, что она стряпала, супруги Люси о том, как эти денежки лучше потратить. Теплели влажно-холодные руки, и отпускала судорога напряженных скул. И то тайное, страшное и странное, о чем Вячеслав Иванович не мог рассказать никому, о чем каждую минуту тщательно старался не думать, немного забывалось, отступало.

Черт бы побрал идиотскую командировку в город H., куда никто ехать не хотел. Да и незачем, главное! Никакой срочности с наладками и допоставками не было на самом деле, если вдуматься. Но вдумываться никто не собирался, никому за это не платили. Наоборот: срочность, крик, горячка и дурная беготня создавали картину кипучих буден, трудового накала, выполнения и перевыполнения. Ликующие фанфары победных отчетов в конце года были отвратны, но неотвратимы. Дерзкое же сворачивание с производственно-отчетного, лимитно-фондового пути было чревато последствиями, о которых точно было известно — добром не кончится. Один тут, молочный теленок, изобретатель видите ли, Эдисон доморощенный, попробовал, причем настырно. То ли славы возжелал, то ли в самом деле дурачок, дитя малое, поверил, что изменить что-то можно. Стучал во все двери и достукался. Теперь при деле: доказывает, что он еврей по матери, что Александр — это на самом деле Исаак, и дома его с детства звали Изей. Довели парня, изучает географию, чемодан пакует.

Самохвалов взял эту командировку — любил ездить. Нравился процесс езды; едкий, не городской и не сельский, железнодорожный запах, огненный чай в жестяных подстаканниках. Дорожный неуют взбодрял уже совсем истончившиеся ощущения молодости. Чтобы усилить это терпкое чувство, он потихоньку выбросил в вокзальную урну завернутую Люсей в газету курицу и купил в буфете сухие прогорклые коржики — незабываемо они были вкусны тогда, лет двадцать назад, в поезде, идущем на целину. В поезде, набитом прекрасными, поющими «А я еду, а я еду за туманом» дебилами. Куда ехали, туда и приехали — извольте: туману навалом, лопайте… Стучат колеса, стучат, словно тогда. Простые, как деревенские бабы, осины за окном. Подмигнуло озерко — голубой глазок. Короткая свобода от самого ненавистного дела — что-то решать и предпринимать. Перед начальником отдела Самохвалов сделал вид, что согласился ехать, ибо всем организмом вник в производственные нужды. Тот разумно сделал вид, что поверил. Платой за поездное удовольствие были пребывание и имитация производственной деятельности в этой дыре. Суетиться по поводу поставок и комплектаций было и противно, и бессмысленно. Ничего в результате не изменится в общей бредятине, это же очевидно. Но… «сроки поставки для нас, Вячеслав Иванович, первейший вопрос на повестке дня. Подтолкни ты их там энергичненько, чтобы посрочней, посрочней дело-то провернулось, сам понимаешь».

К чему бы приснились пестрая шахская охота и галантные сцены в розовых волнах персикового сада? В четырехэтажном блочном городе Н. со скучным небом и обмякшими от злых октябрьских дождей хвастливыми лозунгами — в городе этом и в Металлопроекте, и в НИИТяжпроме на сетчатке глаза целый день цвели чуть выгоревшие и от этого понежневшие отпечатки дорожного сна.

Секретарша товарища Кашина была мелкокудрява, с перетянутой лаковым пояском пухлой талией и часто моргающими, грубо насиненными овечьими глазами. Разговаривая с ней, он, видимо, улыбался, вспоминая склоненные в одну сторону срифмованные малиновые и сиреневые запятые — глупых, прекрасных как ирисы, гаремных красавиц из сна.

— Ой, вы из Москвы? Ах, как интересно! У нас в театре идет, между прочим, чудная пьеса из московской жизни одного местного автора — Заенко его фамилия. Жена его в строительном техникуме немецкий преподает. То в блондинку, то в рыжую красится, а самой уж сорок с хвостиком… Ой, там в пьесе такое! — все про любовь! И убивают тоже. Сегодня вечером пьесу посетить не хотите? — с надеждой откликнулась она на обращенную к упоительному шахскому гарему улыбку.

— Что? А! Конечно! То есть нет, нет! Извините! Благодарю! Нет, спасибо, извините! — нелепо завыкрикивал Самохвалов, впав в панику от двойной угрозы: одновременного знакомства с нечаянно обнадеженной девушкой и пьесой местного Шекспира.

Разговор в кабинете с товарищем Кашиным тоже получился каким-то неловким: «А, земляк! Заходи-заходи, понимашь, присаживайся, земляк!», — жизнерадостно, но немотивированно заорал начальник, совершенно очевидно не будучи земляком ему, коренному москвичу с Самотеки. Внешность этого Кашина, с академическими залысинами, в очках без оправы, с чистыми овальными ухоженными ногтями, отвратительно диссонировала с фальшивыми слободскими выкриками, потиранием рук и с его хитрованской должностью начальника отдела снабжения и сбыта. Однако для пользы дела, да и просто деликатности ради нужно было поддержать эту накатанную Кашиным игру, добродушно хохотнуть в ответ, удобно устроиться в кресле, прочно раскорячив ноги (ноги надо было иметь коротковатые и крепкие для этого, а не самохваловские, журавлиные), неспешно пошуршать бумагами, вытащить заявки, улыбаясь и ласково приборматывая уютные, урчащие, дружелюбно объединяющие их слова. Но момент был упущен, да и не мастер он был. Сел, образовав телом два прямых угла, как фараон, начал с неприятных отстраняющих слов «Видите ли, я приехал с целью…» — кто же может вас полюбить после такого вступления? И вежливым, почти дипломатическим жестом положил на стол заранее заготовленные бумаги в синей дерматиновой папке (папка — это тоже зря, лишняя официальность).

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.