Страница 86 из 106
Жизнь в Ламбарене шла раз и навсегда заведенным порядком, но на исходе был восьмой десяток его жизни, и доктор чаще жаловался на усталость. Он сказал как-то ламбаренским вечером молодой американке, кинорежиссеру Эрике Андерсон:
— Знаете, чего бы мне по-настоящему хотелось, если б у меня было время? Просто встать утром раз или два без чувства усталости или пойти спать, не думая о том, как много еще не сделано. Какая это была бы роскошь! Вы знаете, я ведь в душе лентяй. Именно поэтому я должен работать так упорно...
В тот вечер доктор Швейцер отвечал на письма и, проникшись расположением к энергичной молодой кинематографистке, вдруг подарил ей пухлый конверт с почтовыми марками.
— Поделите их по-братски с вашей подругой, — сказал доктор. — Тут марки со всего света, и очень ценные. Если вы продадите их в Нью-Йорке, то вам хватит денег на юбку.
Потом, кивнув на письма, он пожаловался:
— Вы не представляете себе даже, на какие просьбы приходится отвечать. Вот, например, пишет джентльмен из Америки, которому нужна горилла, и он спрашивает: не мог бы я ему послать гориллу. Еще он пишет, что у меня, по всеобщему мнению, лучшая в мире проволока для загородки. Откуда он это взял? Самое странное, что это чистейшая правда. Я знаю одного прекрасного старичка в Страсбурге, который делает проволочную сетку.
Весной 1951 года Швейцер занимался ремонтом больницы. В мае он поплыл в Европу, которая продолжала осыпать его почестями, Швеция наградила его медалью, Франция сделала кавалером ордена Почетного легиона.
Все чаще пишет теперь о буднях ламбаренской больницы и о трудах Старого Доктора пресса Германской Демократической Республики.
В Гюнсбахе доктор трудился над хоральными прелюдами Баха, которые американское издательство Ширмера решило, наконец, выпустить в свет. Американская компания «Коламбиа Бродкастинг» привезла в Гюнсбах аппаратуру, чтобы записать на гюнсбахском органе его исполнение Баха, Видора, Цезаря Франка. У этого органа, перестроенного по проекту самого доктора, отличный звук. Исполнение на настоящем органе, по мнению Швейцера, должно быть подобно хорошо приготовленному рису: «Каждое зернышко — твердое и само по себе, а как это достигается — неважно. В противном случае звук как каша-размазня».
В конце года Швейцер возвращается в Африку и строит здесь больницу для прокаженных. Старый добрый плотник Монензали сказал Эрике Андерсон, что Доктор теперь приходит на стройку только один раз в день. И, вздохнув, добавил:
— Но он остается на весь день...
Летом 1952 года Швейцер снова ненадолго приезжает в Европу. Он теперь легче выбирается в подобные путешествия и сам называет себя «перелетною птичкой».
Его избирают членом Французской академии, и осенью он произносит в академии речь на тему «Этические проблемы в развитии человеческой мысли». Он говорит в этой речи о своем принципе уважения к жизни, который, по существу, включает то же, что и моральный принцип любви, но содержит при этом обоснование завета любви, а также требует сочувствия ко всем тварям:
«Мораль уважения к жизни требует милосердного отношения ко всем живым существам, что соответствует естественным чувствам здравомыслящего человека. Гуманным отношением ко всем живым тварям мы проявляем свое духовное отношение ко вселенной...»
В Гюнсбах, где доктор работает над изданием Баха, по-прежнему наезжают журналисты. Швейцеру редко удается наотрез отказать в интервью. Он только отказывается обсуждать, кто прав в том или ином из бесчисленных международных и внутренних конфликтов, чье влияние в той или иной африканской стране является более «традиционным» или «законным». Он предпочел бы иметь дело с более существенными человеческими проблемами бытия и духа, а не с преходящими, зачастую искусственно инспирируемыми «конфликтами». Он просит не задавать ему всех этих политических вопросов, хотя уверен, что понимание между людьми может быть достигнуто и в этой сфере. Понимание должно прийти изнутри, и оно придет, как только мы вернемся к идеалам человечности. Как вернуться к этим идеалам? Очень просто: быть простым и добрым, работать самому и думать самому.
К Швейцеру все чаще обращались теперь с просьбой ответить на письмо или написать статью, которая объяснила бы, как жить по-другому. Людям недостаточно было разработанного им принципа уважения к жизни, его призыва думать, никому не доверять собственного морального суждения. Люди хотели, чтоб он прямо сказал им, что делать. Он говорил так просто, что люди зачастую оставались не удовлетворенными этой простотой. Некоторые говорили, что эти наивные проповеди они уже слышали. Он не обижался и повторял все снова:
«Я слышал, как люди говорят: „О, вот если бы я был богатым, я смог бы помочь людям!“ Но все мы можем быть богаты любовью и щедростью. Более того: если мы даем с любовью, если мы находим, что именно дать тем, кто больше других нуждается в нашей помощи, мы отдаем этим людям наше собственное нежное внимание, нашу заинтересованность и заботу, которые стоят больше, чем все деньги в мире».
Он отводил аргумент тех, кто свой мыслительный процесс передоверял прессе, а дела доброты — государству:
«Организованная работа помощи, конечно, необходима, но прорехи в ней должны быть залатаны личным служением, выполняемым с любовью и добротой. Благотворительные учреждения — дело сложное; им, как автомобилю, нужна для движения широкая дорога. Они не могут проникать на тропинки; тропинки эти для людей, которые идут по ним с чутким сердцем и открытыми глазами.
Мы не можем никому передоверять нашу совесть. «Разве я сторож брату своему?» Конечно же, да! Я не могу избежать ответственности, сказав, что государство сделает все, что нужно. Трагедия в том, что в наши дни столь многие думают и чувствуют именно так».
Осенью 1952 года Швейцер снова (в десятый раз) уплыл в Африку. В деревне для прокаженных он заложил капитальные помещения на двести пятьдесят человек. Он хотел построить жилье для самых обездоленных, для париев общества. Эти бедняги должны были не только получить здесь физическое исцеление, но и вновь ощутить себя людьми.
Ему исполнилось семьдесят семь, потом семьдесят восемь. Он с прежним рвением работал в Ламбарене и отлично переносил душный габонский климат. Он говорил, что для человека, которому перевалило за шестьдесят, у него есть один рецепт: много работать и — еще больше работать.
Елена приезжала в Ламбарене ненадолго. Болезнь согнула ее совсем. Много лет назад во время катания на лыжах она повредила позвоночник и теперь тяжело переносила последствия этого несчастья.
Во время одной из поездок по Огове Эмма Хаускнехт встретила в деревне Старого Джозефа. Он совсем опустился и обнищал: жены убегали от него, торговля не удалась. Он пробовал заниматься врачеванием, но юридические тяжбы окончательно его разорили. Растроганная встречей Эмма привезла Джозефа к Доктору.
Теперь Джозеф жил в больнице. Он по-прежнему называл себя «Первым помощником доктора Швейцера», до сих пор обозначал части тела кухонными терминами, любил философские высказывания и елейные пасторские изречения. «Боль приходит на самолете, а уходит пешком, — говорил он. — Вы, Доктор, лечите нас милостью божьей». Белые пациенты засыпали его подарками: Джозеф щеголял в великолепных ручных часах и халате с Пятой авеню. Он и в старости сохранил свою бесшабашность и любовь к роскоши. Потому он частенько оставался то без пищи, то без одеяла.
В больнице сложились прочные традиции быта — и среди пациентов, и среди тех, кто лечил и обслуживал их. Врачи менялись, но бессменно оставались Старый Доктор, Матильда, Эмма, плотник Монензали, Молодой Джозеф. Неизменным секретарем Доктора была теперь миловидная голландка Али Сильвер. Оставались не только эти люди, но и традиции больницы, помогавшие при довольно частой смене персонала поддерживать здесь высокий уровень служения страждущим, неизменный, хотя и непривычный для европейца, порядок, рациональную систему обслуживания и лечения. В пятидесятые годы уже окончательно сложились черты этой «клиники джунглей», «лесной больницы», «лесного больничного поселения» или «клинической африканской деревни» — так ее называли в своих описаниях американцы и европейцы, стараясь всячески подчеркнуть ее отличие от немецкого «шпиталь», французского «опиталь», англо-американского «хоспитэл», русской «больницы». Уже тогда многие из авторов этих описаний выражали свое разочарование в резких критических суждениях и в изумленно-брезгливых восклицаниях. Думается, что нет нужды заниматься подробным разбором всех журналистских «но» и «почему» (это сделал, например, в своей толстой книге «Почему доктора Швейцера» американский врач-литератор Джозеф Монтэгю, делали это и многие другие авторы). Отметим только самые существенные, на наш взгляд, черты больницы, оставшиеся непонятными для странствующих посетителей Ламбарене.