Страница 5 из 61
Вспомнив про Дуняшу, Костя захохотал:
— Дура, меньше книжек читать надо было, а то втолкала в голову: любовь, любовь. А после чего ею закусывают, знаешь? То-то...
Потер потной ладонью по лбу, словно отмахивался от непрошеных воспоминаний, под глазом пощупал — саднит, выругался сквозь зубы:
— Краля козырная.
И опять к окну потянуло. Плавает цветастое платье в соседском саду, руки голые мраморные мелькают. Закусил губу.
— Дурочку спорол. Круто повернул. Надо было с маслицем, деликатно, обходительно. Да ведь кто его знает, что она за птица, иная нахальных больше предпочитает. Только бы ночью пофартило, а там поглядим.
Глава третья
— Эскимо! Кому эскимо? — сконфуженно выпевала Зина Лощилова, по-сельскому Ромашка, или еще — поповна, втираясь в гущину людского потока, хлынувшего к причалившему пароходику; и пушистые метелки ее длинных ресниц то удивленно взлетали, то обиженно падали. — Пожалуйста. Свежее. Ароматное. Холодное. Пожалуйста.
В этом нараспев произнесенном «пожалуйста» было столько искренней трогательности, а от светлого и виновато-грустного облика Ромашки веяло такой детской беспомощностью и наивностью, в дымчатом взгляде голубых глаз было столько притягательной силы, что пройти мимо, не задержавшись на минуту около ее голубого размалеванного лотка, было просто неловко. И люди подходили, подбегали, любовались ее обворожительной лучистой улыбкой и брали прохладные трубочки с белой ножкой, яркоцветные и заиндевевшие.
На пристани кипел, переливался разноголосый людской водоворот. Лениво позевывала изомлевшая от зноя река. Всполошливо суетились пассажиры. Покрикивали хрипловатыми голосами грузчики, бегом таская по шаткому трапу большие тюки; трусила смешной рысцой, подгоняя ревущих ребятишек, молодая цыганка в длиннополой цветастой юбке; на причале торопливо целовались, всхлипывали, смеялись, махали бестолково руками и косынками.
— Эскимо! Кому эскимо! Свежее. Холодное. Пожалуйста!
Но вот, покрывая разноголосье, сипло и протяжно прохрипел простуженный гудок отходящего парохода, толпа зашевелилась, колыхнулась, хлынула к воде. Зина опустила беспомощно руки, шмыгнула носиком. Гудок опять пробудил в душе виновато-робкую, но цепко живущую в ней надежду на нечаянное счастье.
...Два года назад в такой же теплый, сморенный зноем день сошла она на этой пристани с парохода с молодым мужем Колей. Она была одета в белое платье с широким поясом и большими накладными карманами, белые модные босоножки на высоком каблуке придавали ее и без того стройной фигуре особую изящность, воздушность.
— Зина, на тебя все смотрят, ты неотразимо прелестна, — шептал ей, благодарно улыбаясь, муж и сильнее жал ее руку ниже локтя. — От тебя исходит сияние.
День и в самом деле был необычным, торжественным. Заметно клонилось к закату солнце и уже не жгло, а мягко озаряло землю бледно-алым предвечерним светом. На причале, окруженная плотным кольцом яркоцветных сарафанов, платьев и косынок, задористо повизгивала гармошка; складно вплетаясь в ее торопливые, захлебистые звуки, два приятных звонких голоса выводили шутливо-озорные страдания. На душе у Зины было легко и весело. То ли от того, что она уже дома и трудные годы учебы в институте позади, в сумочке лежит диплом, и она уже не просто Зина-поповна, а учительница немецкого языка Зинаида Власовна, то ли от того, что сердце переполнено любовью к тонкобровому застенчивому Коленьке, ее мужу, все в ней пело, ликовало, светилось: и глаза, и волосы, и белое платье, и белая шляпка.
Проходя мимо прилепившегося к самой воде ресторанчика «Якорь», они остановились.
— Давай зайдем перекусим, — предложил Коля.
— Давай, — согласилась Зина.
Ресторанчик был небольшим, тесноватым, но уютным. Нашелся свободный столик, и они сели. Пока черноглазая девушка в белоснежном переднике накрывала на стол, Зина все время ловила на себе удивленно-восторженные взгляды мужчин. «И что они увидели во мне, — удивлялась она, — вот официантка покрасивее меня, а почему-то на нее глаза не таращат...»
Этот день был для нее очень счастливым и очень печальным и запомнился на всю жизнь.
Пока поели и выпили за возвращение в родное село по рюмке кисловатого бодрящего вина, солнце совсем к закату склонилось, потянуло предсумеречной прохладой, тени загустились, полиловели, в воздухе сладко запахло медом и перегретой пылью. Приглашали примоститься на подводу — отказались, пошли пешком, не по проселку, а луговыми, едва приметными тропинками, бойко убегающими в изволочек, по берегу темнеющей Ицки.
Шли долго. Притомились. Присели на корче, опустили в теплую воду разгоряченные ходьбой ноги. Вокруг было тихо и торжественно. Посередине реки, озорновато разбрызгивая золотые искры капель, плескался молодой месяц, плакучая ива на том берегу низко-низко склонилась над водой, и, когда Зина долго на нее смотрела, казалось, будто она расплетает тихими задумчивыми руками зеленые косы и бесшумно моет их в темной воде. На западе глухо погромыхивало, надвигалась гроза, где-то рядом, в невидимой в сумерках котлинке, тоскливо и бездомно плакал кулик, с заречной стороны из лесных зарослей ему отвечал сухим деревянным скрипом дергач. Земля тихонько вздыхала, щедро расточая горьковато-медовые вечерние запахи. Сколько раз после этого снились Зине и тот вечер, и та ива, и надвигающаяся гроза, и те горькие земные запахи...
Она тяжело вздохнула, поставила в тень лоток с мороженым, присела рядом, устремила тоскующий взгляд на реку, на утопающее в синеватой дымке левобережье, на дальние горбатые бугры, иссеченные дрожащей марью. А память опять возвращала в недавнее прошлое...
...Посидели на корче в обнимку, полюбовались тишиной и покоем засыпающей земли, пошли в село. И разве могла она подумать в тот вечер, что это ее короткое счастье оплакивает, убиваясь и тоскуя, невидимый кулик, что ее жизненная дорожка, еще совсем не торная, круто покатилась с того вечера под изволок...
Коленькина мать, Аделаида Львовна, встретила сына бурной радостью. Долго крутила в сухоньких руках, обцеловывала, даже всплакнула:
— Вот какой ты орел стал!
Потом успокоилась, села за стол, ласково и любовно оглядывая сына издали. Зина все это время стояла под порогом, ждала, когда обратят внимание на нее. Аделаида Львовна, ее бывшая учительница, когда-то красивая и стройная, за последние годы сильно постарела, в волосах добавилось седины, и вся она как-то усохла. Коля, наконец, откашлялся и, перекидывая с руки на руку снятую рубашку и посматривая в сторону Зины, сказал незнакомым голосом:
— Да, мама, я, кажется, писал тебе, что женюсь, так вот... Зина... моя жена. — И виновато улыбнулся.
Мать строго посмотрела на порог из-под очков, потом подняла их на лоб, спросила сухо, вскинув и изломав красивые брови:
— Зинаида Лощилова — моя невестка?
— Да, мама, — совсем тихо ответил Николай. — Зина — моя жена. Мы уже...
Толстый красный карандаш нервно затанцевал в сухонькой руке матери.
— Ннда, нннда, — неопределенно процедила сквозь зубы, — Зина Лощилова была прилежной и скромной девочкой... Ну что ж, проходите, устраивайтесь, отдыхайте, Зинаида, как вас, не помню, по батюшке-то?
— Власовна, — ответила Зина. — Власом папу звали.
— Да, да, Власовна, устраивайтесь, отдыхайте после дороги, скоро чай пить будем, летом, в жару, я жирных кушаний не готовлю, чайком да кваском балуюсь. Нда, так вы тоже, — она будто захлебнулась, — вы тоже с дипломом?
Зина прошла из темного угла поближе к бывшей своей учительнице, улыбнулась приветливо, защебетала:
— Да, Аделаида Львовна, я получила направление в нашу школу, мы вместе с Коленькой так и просились, и просьбу нашу удовлетворили. Будем работать вместе в той школе, в которой сами учились. Правда ведь, хорошо?
— В нашу? — мать удивленно вскинула брови.
— Да, в нашу.
— И чему же вы будете учить наших детей?
— Буду преподавать немецкий, у меня, знаете, талант к языкам, хочу еще заочно выучить английский и французский.