Страница 49 из 114
— Дурак!.. Глупец, — голос Кати дрожал от обиды я злости. — Как смеешь ты глумиться над своей любовью?! Над Мухаббат! Нет тебе прощения!..
Шум удаляющихся шагов — и вновь тишина. Рустам лежал растерянный, оскорблённый, пристыженный. Сперва он подумал, что Ибрагим тоже ушёл, и испугался… Нет. Ибрагим здесь, его дыхание здесь! Рустам смущённо кашлянул.
— Ибрагимджан, прости.
— Я — что? Ты у неё прощения попроси.
— У Кати?
— У Мухаббат.
— Прости меня, Мухаббат, прости, если можешь.
Он умолк, поражённый. Перед ним возникла Мухаббат. Он ясно видел прекраснее её лицо, её печальные глаза. И он услышал её голос: «Я не сержусь на тебя, Рустамджан. Не сержусь…»
Видение исчезло. Задыхаясь от стыда и счастья, Рустам пролепетал:
— Ибра-агим… Лучшие слова у-утешения, которые я когда-либо слышал, — это то, что сказала только что Катя.
— Верно.
— Поблагодари её за эти слова.
— Хоп, сделаю.
— Спасибо. А сейчас иди, я немного устал.
Он остался один, и вновь ему казалось, что мир исчез и он сам растворился, растаял. Приходили врачи, Тоня. Они говорили ему что-то, чем-то поили, делали уколы. Однако Рустам никак на это не реагировал. Он жил и не жил, слышал и не слышал, всё происходило не с ним, a с кем-то таинственным — бесплотным, воплощённым лишь в мятущуюся мысль — бредовую, фантастическую, нелепую и беспощадную.
Топи пожелала ему покойной ночи, и он понял: наступает ночь. Ночь наступает где-то там, неизвестно где. Но всё равно хорошо, что она наступает. На ночь все люди умирают. Семь-восемь часов смерти, а затем снова жизнь. Просыпаясь, люди радуются солнцу, свету, цвету. А у него теперь всегда — ночь. Так пусть же эта ночь, «покойная ночь», как сказала Тоня, положит конец нелепости существования «я».
И вновь Рустам увидел Мухаббат. Она взволнованно говорила ему что-то. Он не слышал, но всё понимал. Она утешала его. Она жертвовала собой. Не надо, не надо жертвы!.. Ничего не надо.
Медсанбат вымер. Тишина. Надо уйти в неё, раствориться…
Где окно?.. Тоня сказала — напротив койки. Что значит — напротив? Бессмысленное слово. Просто нужно сползти с койки и искать, искать…
Рустам осторожно опустил руку. Ага — пол! Впрочем, это раньше называлось полом. Теперь это пол, стена, потолок… Кусая губы, чтобы не закричать от нестерпимой боли, он перевернулся на живот и скользнул (вниз, вверх — теперь эти понятия потеряли смысл), ударился искалеченной ногой, чуть не взвыл, но нашёл в себе силы задушить звериный рёв, рвавшийся из горла, — и потерял сознание.
Очнувшись, он с горечью понял; жуть существования «я» продолжается. Тогда он, напрягая остатки сил, пополз, холодный пот струился по спине, но он всё полз.
Ползла нестерпимая боль, облитая холодным потом… Он коснулся руками чего-то твёрдого (пола, потолка, стены?), пополз, то и дело касаясь этого, и наконец нащупал выступ. Изнемогая от усталости и боли, потянулся, нащупал нечто… Ага! Оконное стекло! Провёл по нему чугунными пальцами, нашёл, за что ухватиться… Боль выла, рычала, рвалась наружу… И вот он уже стоит. Теперь надо выбить то, что называется окном, и кинуться навстречу успокоению…
Сейчас… Вот так… Он качнулся, боль вспыхнула в мозгу пронзительным пламенем, и он захлебнулся в ней, расплавился.
Тоня услышала звон разбитого стекла. Потёрла заспанные глаза, прислушалась. Тишина. Лишь из палаты в конце коридора доносилось протяжное, печальное причитание:
— Рука моя-а-а… Рука-ааа…
Там лежал боец со свежеампутированной кистью, бывший скрипач. Тихий интеллигентный еврей. Настолько интеллигентный, что он даже постеснялся сказать хирургу, делавшему ему ампутацию, что он — скрипач. Он сказал об этом только после операции, и хирург лежит теперь в своём закутке мертвецки пьяный.
Тоня в нерешительности огляделась. И вдруг страшная догадка потрясла её: слепой сержант спрашивал, на каком этаже его палата! Неужели!.. Она бросилась со всех ног к Шакирову, распахнула дверь, ахнула: он лежал возле разбитого окна без сознания.
Поднялся переполох, явился дежурный врач. Рустама уложили на койку, сделали укол. Раненый застонал, забормотал.
— Порядок, — облегчённо вздохнул врач.
Он с грубоватой нежностью пожурил Рустама. Но не за то, что тот хотел выпрыгнуть из окна. Об этом и словечка не было. Просто пожурил за беспокойное поведение.
Рустам молчал. Ему было стыдно, горько и обидно, что не хватило у него сил выполнить задуманное. Тоня ни на шаг не отходила от раненого. Но держала себя так, будто её нет в палате. Смотрела на забинтованного-перебинтованного парня, и душа у неё кровью обливалась.
А может, он, бедняжка, и прав!.. Но тут же отогнала эту мысль. Она вспомнила о своём Василии, всхлипнула про себя. Хоть бы такой… слепой, но вернулся бы! Ох, Вася, Вася…
Рано утром прибыли в медсанбат командир полка Белоусов и замполит Шевченко. Долго стояли они возле койки, не зная, как начать разговор. А Рустам не знал, кто вошёл в палату. Промолвил угрюмо:
— Кого ещё принесло? Оставьте меня в покое. Убирайтесь, слышите?.. Убирайтесь!
Белоусов ответил смущённо:
— Что же это, Шакиров, ты своего командира полка и комиссара чуть ли не взашей гонишь? Не по уставному это. И вообще нехорошо.
— М-да… — протянул Шевченко.
Рустам растерялся. Как же это так вышло?
— Извините. Не признал. А то ходят тут разные успокоители. На душе тошно.
— Знаем, что тошно, — вздохнул Белоусов. — Всё, брат, знаем. Не успокаивать тебя пришли. Мы — солдаты — друг другу правду должны говорить. Плохи твои дела, Рустам, очень плохи. Но надо себя в руках держать. Начинать заново жизнь надо. А ты — в окно! Не стыдно?
— Не очень, — Рустам помолчал и добавил: — Чего мне стыдиться? Я ведь и так — мёртвый.
— Это от человека зависит. Иной — с ястребиным зрением, а похуже мёртвого. Мы ведь зачем пришли, Шакиров… Перво-наперво привет тебе передать от однополчан и особенно от разведчиков. И чтобы ты поскорее поправился.
— Спасибо. Только вот насчёт скорого выздоровления…
— Эх! — с горечью воскликнул Белоусов. — Эх… Кто же это тебе сразу всё и выложил? Зверь, а не человек, безжалостный зверь.
— Напрасно вы так говорите, товарищ командир. Человек тот замечательный. Старик один, лесник. Он мне жизнь спас. Он и сказал: «Существовать будешь, парень, а видеть — ни в коем разе. Нечем тебе глядеть. И не надейся». Хороший он человек — старик. Что толку врать? Неделей позже, неделей раньше — всё одно узнал бы.
Шевченко присел на край койки. Хотел что-то сказать, но в горле запершило. Он долго поглаживал запорожские свои усы, снял зачем-то очки, снова надел. Рустам напряжённо ждал. Он не знал, кто сел па койку: то ли командир, то ли замполит. Протянул руку, потрогал. Шершавое. Чьи-то пальцы осторожно пожали ему руку, и Рустам, сам не зная, почему, угадал — сидит замполит. Почему угадал?.. Ну да, Шевченко. Рустам услышал знакомый голос, в котором уловил горе:
— Мужайся, сыпок. Ты ведь солдат., Коммунист.
— Комсомолец, — исправил его Рустам.
— Коммунист, — внятно произнёс Шевченко. — Ты настоящий коммунист, Рустам. — Замполит дышал тяжело, прерывисто. Справившись с охватившим его волнением, Шевченко откашлялся, произнёс торжественно: — Вот, дорогой товарищ Шакиров, боевой друг… Торжественно вручаю!..
Рустам ощутил в руке что-то маленькое, гладкое. Он не сразу понял, что это. Шевченко, страдая, пояснил:
— Парткомиссия решила принять тебя заочно.
Произнеся заочно, замполит чуть не застонал. Сорвалось же такое злое слово! Как же это я так? Но Рустам хоть и уловил печальное значение этого, в сущности, простого и безобидного слова, разволновался по другой причине. Он прижал маленькую книжечку к забинтованной груди, к гулко бьющемуся сердцу.
— Комиссар… Товарищ комиссар, — тихо, еле слышно вымолвил он. — Спасибо… Спасибо. Мне… Мне очень хочется плакать! От счастья… Да-да — от счастья. И ещё от горя. Ведь я не помню, не знаю, как выглядит этот… мандат в жизнь… И расписаться на нём не могу!