Страница 4 из 97
А вот еще Иван Быкович, со свитою из братушек Объедайло, Опивайло, Ерша, Парилы и Звездочета (и всегда-то в окружении крепкого быковатого человечка затешется какой-нибудь интеллигент), который женился на царевне, а той сделалось томно и тяжко, и захотела она стать звездочкой на небе. Тоже знакомая ситуация, мы таких звездочек видали.
В самых мелочах современное народное умственное хозяйство наследует и копирует архаичное: так, у Натальи Пушкаревой в работе “Мед и млеко под языком твоим…” есть замечательная запись о “татарском поцелуе”: “Любовное лобзание отличалось от ритуально-этикетного поцелуя тем, что совершавшие его позволяли себе “губами плюскати” – чмокать, шлепать губами, целуясь открытым ртом, а главное – “влагать язык”. В XIV веке в некоторых покаянных сборниках (речь идет о епитимийной литературе, использующейся священниками во время исповеди для определения наказания за те или иные прегрешения) такой поцелуй именовался “татарским” (“Вдевала ли язык свой… вкладывал ли по-татарски, или тебе кто тако ж?”)”.
Потом, по истечении столетий, в русском любовном быту “поцелуй с языком” стал называться французским.
Полезное, терапевтическое и очень нынче популярное умение видеть басурманский след во всяком собственном грехе и оправдываться им.
И если до такой степени – сами того не до конца принимая, живем мы архаикой; безличной реальностью, то традиции современного народного любовного признания должны быть сказочными. Оно так?
Так и есть.
Мы приводили примеры из крестьянских мемуаров, описывающих послевоенную (где-то до 1980 года) поселковую жизнь, которая клубится между завалинкой, колодцем и рыночной площадью.
А сегодняшняя завалинка, колодец и рыночная площадь – это интернет; и примеры современного народного признания в любви следует искать в интернетлоре (термин корявый, но уже существующий, принят фольклористами нескольких школ).
На запрос “признание в любви” (девушке, парню, МЧ, мужу, жене) – три миллиона ответов; все первые страницы – это анонимные, расхожие сценарии объяснения. Сегодняшние “письменники”, что-то вроде огромного коллективного альбома дембеля и выпускницы одновременно. Там, конечно, полно “городского романса”, такого квазилитературного фольклора:
Но большинство объяснений – другие. На твой стол, тебе в лицо вываливаются тысячи “рекомендуемых” признаний (например, SMS-признаний) – одинаковых, как пустые консервные банки: “Зайка, привет. Напоминаю тебе, что я люблю тебя! И я уже безумно скучаю по твоей улыбке, сексуальному голосу и прикосновениям. Помни, что ты мой самый дорогой человечек!” За “человечек” сразу надо убивать; “человечек”, “зая” и “киса” – страшные слова, “вуду-имена”, которые в секунду расчеловечивают того, кого так обозвали – сразу уваливают живого, отдельного человека в какую-то черную братскую яму, в коллективный ров, где нет ничего своего, ни единой личной подробности – ни горки, ни снега, ни дохлой жабы у калитки, ни детства, ни первого взрослого белья, ни даже первого мобильного телефона и первого селфи в примерочной.
В целом же процитированное признание – это классический пример “нуль-высказывания”, “пустой речи”, когда слова в предложении есть, но они не значат ничего. Слова в этом любовном предложении есть, но они не значат ничего личного. Ничего настоящего. Это все из прошлого. Это общинный гул, древние сказочные слова, обозначающие договор или уговор между двумя человечками, кисой и заей. Мы все еще вместе, как муж и жена, я напоминаю тебе о том, что у нас все, как у всех. Голос у тебя, как и надо, сексуальный, ч/ю (улыбка) имеется, все у нас в порядке. Воркуем как гули, живем как в сказке.
И только изредка из всей этой объяснительной коллективной гладкости вылезает на белый свет какой-нибудь бледный похабный росток, и ты понимаешь, как росло личное в сказке. Из жеребятины и росло. И я наткнулась на великое, личное, “вечноличное” в самом конфетном, лощеном, народнейшем чате “Как сделать предложение девушке”: “Ничего не могу поделать – когда начинаю волноваться, хватаю себя за член. Это мешает мне объясниться с девушкой. Я привык, когда в детстве смотрел страшные фильмы, держал себя за член. Это как за руку друга подержаться”.
Вот так и спасемся – может быть. Вернемся в современную жизнь не через шансонную драму, не через богатырские клики, а через жеребятину. Сначала признаться самому себе, что ты маленький и слабый, потом признаться всему миру, что ты одинокий.
А потом признаться в любви девице, схвативши себя за штаны – в той тревожной любви, которая ищет собственные слова.
Бедная Лиза (1792)
НИКОЛАЙ КАРАМЗИН (1766–1826)
Вдруг Лиза услышала шум весел – взглянула на реку и увидела лодку, а в лодке – Эраста.
Все жилки в ней забились, и, конечно, не от страха. Она встала, хотела идти, но не могла. Эраст выскочил на берег, подошел к Лизе и – мечта ее отчасти исполнилась: ибо он взглянул на нее с видом ласковым, взял ее за руку… А Лиза, Лиза стояла с потупленным взором, с огненными щеками, с трепещущим сердцем – не могла отнять у него руки, не могла отворотиться, когда он приблизился к ней с розовыми губами своими… Ах! Он поцеловал ее, поцеловал с таким жаром, что вся вселенная показалась ей в огне горящею! “Милая Лиза! – сказал Эраст. – Милая Лиза! Я люблю тебя”, и сии слова отозвались во глубине души ее, как небесная, восхитительная музыка; она едва смела верить ушам своим и…
Но я бросаю кисть. Скажу только, что в сию минуту восторга исчезла Лизина робость – Эраст узнал, что он любим, любим страстно новым, чистым, открытым сердцем.
Они сидели на траве, и так, что между ими оставалось не много места, – смотрели друг другу в глаза, говорили друг другу: “Люби меня!”, и два часа показались им мигом. Наконец Лиза вспомнила, что мать ее может об ней беспокоиться. Надлежало расстаться. “Ах, Эраст! – сказала она. – Всегда ли ты будешь любить меня?” – “Всегда, милая Лиза, всегда!” – отвечал он. – “И ты можешь мне дать в этом клятву?” – “Могу, любезная Лиза, могу!” – “Нет! Мне не надобно клятвы. Я верю тебе, Эраст, верю. Ужели ты обманешь бедную Лизу? Ведь этому нельзя быть?” <…>
Они простились, поцеловались в последний раз и обещались всякий день ввечеру видеться или на берегу реки, или в березовой роще, или где-нибудь близ Лизиной хижины, только верно, непременно видеться. Лиза пошла, но глаза ее сто раз обращались на Эраста, который все еще стоял на берегу и смотрел вслед за нею. <…>
Они обнимались – но целомудренная, стыдливая Цинтия не скрывалась от них за облако: чисты и непорочны были их объятия. “Когда ты, – говорила Лиза Эрасту, – когда ты скажешь мне: “Люблю тебя, друг мой!”, когда прижмешь меня к своему сердцу и взглянешь на меня умильными своими глазами, ах! тогда бывает мне так хорошо, так хорошо, что я себя забываю, забываю все, кроме Эраста. Чудно? Чудно, мой друг, что я, не знав тебя, могла жить спокойно и весело! Теперь мне это непонятно, теперь думаю, что без тебя жизнь не жизнь, а грусть и скука. Без глаз твоих темен светлый месяц; без твоего голоса скучен соловей поющий; без твоего дыхания ветерок мне неприятен”. Эраст восхищался своей пастушкой – так называл Лизу – и, видя, сколь она любит его, казался сам себе любезнее. Все блестящие забавы большого света представлялись ему ничтожными в сравнении с теми удовольствиями, которыми страстная дружба невинной души питала сердце его. С отвращением помышлял он об отрезвительном сладострастии, которым прежде упивались его чувства. “Я буду жить с Лизою, как брат с сестрою, – думал он, – не употреблю во зло любви ее и буду всегда счастлив!” <…>