Страница 4 из 14
От воспоминания Копейкин рассердился.
– Кайся, мудила, – с угрозой повторил он и покосился на Горбаневскую, которая не любила, чтоб при ней ругались.
Горбаневская продолжала водить карандашом по строчкам и курить свой «Голуаз».
– Будешь каяться или нет, коллаборант? – начал терять терпение Копейкин.
Я и рад был бы покаяться, но не знал – как. Землю, что ли, есть? Копейкин, видимо, тоже не очень ясно это себе представлял и даже как-то замялся.
– Ароныч, пойди помой посуду, – глядя в текст, попросила вдруг Горбаневская и отметила что-то на полях.
Не знаю, слышала нас она или случайно так получилось. Глуховата Наташа, конечно, была, но самое главное в текущем вокруг нее разговоре как-то ухитрялась расслышать и вступала всегда по делу.
– Во! – торжествующе поднял палец Копейкин. – Вот, будешь мыть у Горбанихи посуду, это будет твое покаяние. А то был, понимаешь, пособником режима, пока она там по тюрьмам и лагерям…
К концу второй бутылки он всегда начинает повторяться.
До этого я тоже всегда мыл посуду после горбаневских супов и дома у нее, и в редакции «Русской мысли». Но с того вечера стало считаться, что Ароныч моет у Горбаневской посуду не просто так, а в порядке покаяния.
Горбаневская к этому быстро привыкла и, бывало, говорила гостям:
– А это Ароныч, он раньше советскую власть укреплял, а теперь в порядке покаяния у меня вот посуду моет.
Я вытирал руку о передник. Гости опасливо пожимали ее.
– Ароныч – наш полезный еврей, – с удовлетворением говорил Копейкин.
Он любит, когда трезв, изображать из себя антисемита.
– А-а, – говорили гости и с облегчением садились за стол.
Кроме посуды, Горбаневская использовала меня иногда и на других подсобных работах, особенно когда надо было помочь нести из магазина тяжелые сумки. Она даже пыталась задействовать меня на кухне. Но, увидев почищенную мной картофелину, сказала со вздохом:
– Вот видно, ребята, что вам голодать не пришлось.
Имела она в виду, очевидно, всё наше поколение: и меня, и Копейкина, и Ясика с Жозефом, двух своих сыновей, о которых говорила, что старшего любишь сильнее, а младшего нежнее.
Я привык к своему положению штрафника при Горбаневской и даже начал извлекать из него некоторую пользу. Назовет иногда Горбаневская полный дом гостей, накормит борщом с котлетами и «грешневой» (она так говорила) кашей, а потом скажет им, улыбаясь завлекательно:
– У меня тут вышла новая книжка, так я вам немного из нее хотела бы почитать.
Гости рассядутся в позах напряженного внимания, и хозяйка читает им стихи часа эдак два. А я еще до начала чтения разведу руками: дескать, и рад бы, но звыняйте, – и на кухню.
Я не то что не люблю поэзию, просто всякое пассивное слушание, будь то симфония или отчетный доклад, немедленно вгоняет меня в сон. А стихи Наташи мне нравятся, особенно самая первая книжка, где на обложке внизу напечатано микроскопическими буковками «Корректор И. Бродский».
Наташа не сердилась, когда я прогуливал ее чтения. Она даже, чтоб компенсировать предполагаемый ущерб от невстречи с прекрасным, жарила потом специально для меня печенку в сметане, которую называла «печенкой по-улицки», потому что Люся Улицкая научила ее когда-то готовить это простое и вкусное блюдо.
После одной из таких читок, когда, перемыв посуду, я пил с Горбаневской чай, она сказала мне:
– Ароныч, у меня презентация книжки будет в Киеве, мне виза украинская нужна. Пойдешь со мной завтра в посольство, ты же там всех знаешь, наверное.
В посольстве я не знал никого, но на следующий день всё же пошел туда с Горбаневской.
Французы в то время ездили на Украину уже без виз, поэтому в консульском отделе на авеню де Сакс было совершенно пусто. За двумя окошками сидели две девушки. Одна вязала, другая читала толстую книгу «Домашние лекарственные растения».
– Переводи, Ароныч, – решительно начала Горбаневская, доставая из рюкзачка большой и неуклюжий «Проездной документ апатрида».
– Наталь Евгеньевна, вы можете и сами, девочки понимают по-русски, – объяснил я.
Девушки дружно закивали.
– Я в посольстве суверенного государства и буду говорить на его языке, – отчеканила Наташа голосом, которым когда-то разговаривала, вероятно, с прокурорами и следователями. – Скажи им, что мне нужна виза в Украину.
Девочки отложили вязание и книгу и глядели с испугом.
– Дивчата, – перевел я, стараясь успокоить их ласковой украинской интонацией, – ото пани потребуе визу в Украину.
– Вот, бланк заполните, – сказала одна из девочек. Запнулась и добавила: – Будь ласка…
Горбаневская устроилась за конторкой в углу и стала заполнять бланк, который, к ее радости, оказался-таки «на державний мови».
– Так, фамилия, имя, по-батькови… ага… рик народження… мисцэ, так… «Чи був засуджений»…
– Про судимости, может, не надо, – посоветовал я.
– Как же не надо, – с негодованием воскликнула Горбаневская, – как же не надо, когда она не снята! Та, что по уголовной статье, за нарушение общественного порядка! Так и запишем, есть, есть судимость.
Девочки из своих окошек прислушивались с нарастающим ужасом.
Забегая вперед, скажу: визу Горбаневской не дали.
В метро по дороге домой Наташа сказала, вздохнув:
– Видно, надо мне, Ароныч, попросить какое-нибудь гражданство.
Я даже заморгал от изумления. Горбаневская, которая тридцать лет говорила, что парижское гражданство она бы взяла, а французского и никакого другого ей даром не надо, Горбаневская, полжизни с гордостью прожившая апатридом, собиралась просить гражданство!
– Попросите чешское, – посоветовал я. – Вам Гавел сразу даст. Вы за них на эшафот всходили, – добавил я, вспомнив Копейкина.
– Нет, я, наверное, польское гражданство попрошу. За чехов я один раз на эшафот сходила, а за поляков много, – видно, недослышав, ответила Горбаневская.
Но как она стала гражданкой Польши – это уже совсем другая история.
Покаяние мое продлилось лет пятнадцать, дольше, чем я пробыл в комсомоле, и окончилось, когда мы с Ясиком и Копейкиным съели последний Наташин суп, сваренный ею перед тем, как она легла спать и не проснулась. Я медленно мыл тарелки и думал, что другом Наташи я не был – друзья выходили с ней на площадь, дарили свои книги, играли во флиппер. Не был и просто знакомым – просто знакомых не приглашают на стихи и на суп. И теперь, если спросят меня, кем я был для Горбаневской, правильно будет ответить – каялся, мыл посуду.
Происхождение
Я – потомственная мать-одиночка.
В 1960 году, когда я впервые попала в дом Наташи, на Новопесчаной улице, семья ее была – она да ее мать, Евгения Семеновна. Занимали они одну комнату в коммуналке, в сталинском доме, построенном, кажется, пленными немцами, как весь тот район застраивался после войны. Комната их была похожей на ту, которую и моя семья занимала, – большой стол посередине, часть стола под книгами-бумагами, а на другой половине сковородки и чашки. Столовая и кабинет на столе, а вдоль стен один диван и один топчан. Ну и книги. Много книг. В те годы между матерью и дочерью стояло, как облако, раздражение, и временами оно прорывалось шумными ссорами. Они были очень схожи, и внешне тоже, и я не сразу поняла, как они привязаны друг к другу, как любили друг друга изматывающей душу любовью.
При первой возможности Наташа старалась из дома съехать – на квартиру. Временами снимала. Помню чудесную комнату в Староконюшенном, там она довольно долго прожила, ей там было хорошо. Но в те годы я мало что знала про ее семью, картина эта постепенно открывалась из ее рассказов. Это была чистая женская линия – для России не редкость. В России с мужчинами всегда было плохо – их на всех не хватает. Война, лагеря и водка сильно истребляют мужиков. Зато женщины в отсутствие мужчин особенные – сильные, жертвенные, устойчивые. Наташину бабушку Анну Федоровну я не застала, а Евгению Семеновну успела оценить – нервный, раздражительный, вспыльчивый бриллиант в вязанной крючком беретке какого-то бывшего цвета, с яркими светлыми глазами, с сильными скулами.