Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 83



На долю Клементины выпала тоже половина этих восторгов: одетая, как и ее подруга, она была также прелестна, и если бы спросили мнение пансионерок, то — несмотря на то, что Париж порядочно опустел уже — они бы единодушно согласились отложить день отъезда. Да и точно: с наступлением лета деревня имеет свою прелесть для людей, утомленных от дел или от зимних удовольствий, и которые едут туда, чтобы запастись здоровьем и силами к следующей зиме; что же касается наших героинь, которые прожили целый год в деревне; — для них даже опустелый Париж показался волшебным городом, полным очарований и увлечений, с которыми им жаль было расстаться; а вечера, столь скучные и однообразные в провинциях, дополняют так приятно парижский день. По случаю Новоприбывших графиня нарушила свои привычки: эти два вечера она провела в театре, удовольствие почти неведомое в провинциях; так что на третий день, когда нужно было ехать, подруги были очень скучны. В это время барон де Бэ любезничал с пансионерками, и так искусно, что Мари нашла его милым, Клементина молодым, и обе были в восторге, что он приедет в Поату вслед за ними. Сам же граф д’Ерми гордился возвращением дочери.

Эта чистая привязанность, эта девственная любовь молодила и веселила его сердце; и хотя с нравственной точки зрения многое в графе было достойно порицания, но зато в отношении Мари он делался добрым руководителем и строгим наставником. Когда он глядел в ее прекрасные голубые глаза, когда он брал ее руки, когда он отвечал улыбкою на ее улыбку, принадлежащую только ему и Клотильде, — тогда в душе его гнездились возвышенные и благородные думы, которые могли искупить многое. Ему казалось, что всю остальную жизнь он мог провести в этом безгрешном созерцании. И действительно — нет ничего выше, ничего поэтичнее, как видеть молодую девушку, бросающуюся из объятий отца в объятия матери, — девушку, еще чуждую людских страстей, которые толпятся на ее дороге; каким благодеянием была бы возможность сохранить ей и невинность и неведение сердца, эти источники ее красоты и спокойствия. Граф как бы ревновал свою дочь, он хотел не отдалить ее от себя и вместе с ней и существование, полное любви к ней, полное забот о ее счастье, о ее радостях, о ее туалете, — существование, которое казалось ему высшим благом.

К несчастью, он понимал, что, несмотря на всю любовь свою, ее слишком было недостаточно, чтобы Мари была вполне счастлива; он знал, что наступит день, когда молодая девушка должна будет сделаться женщиной, и что житейские страсти займут место семейных привязанностей; что иная любовь осветит эти глаза иным огнем, а может быть, и омрачит их горькими слезами — этого-то он и боялся. Жизнь, которую он понимал немного странным образом, когда дело касалось его жены, казалась ему невозможною для его дочери; будь у нее муж с таким же направлением, как он сам, — он бы первый убил его. Такие-то мысли волновали графа, когда он сидел около дочери и когда сквозь чистую лазурь ее глаз он видел ясную лазурь ее души.

Что же касается нас, то мы не знаем ничего прекраснее молодой девушки и не сомневаемся, что среди всевозможных красот, созданных Богом, нашлось бы что-нибудь, что могло дать более убедительное доказательство Его совершенства. Оставляя свет с его ложными впечатлениями и поддельным чувством, среди которых начинается жизнь с 18 лет, и переселясь в другой, который тоже, быть может, не лучше, но по крайней мере старающийся сколько возможно скрывать, что он хуже, трудно не найти утешения при виде молодой девушки, которая думает, что на земле нет других забот и стремлений, кроме танцев, платьев и цветов; губы которой еще не испытали яд поцелуев и сердце — отраву любви; которая верит в искренность каждой улыбки, в возможность дружбы, в чистоту чувств, душа которой, не зараженная сомнением, отвергает существование зла, и которая, увидя в театре или на гулянье падшую женщину, наивно восхищается ее красотой, быть может, завидует ей, не подозревая даже, что неизмеримая бездна лежит между ними…

Такою-то была Мари, сказать проще — это был ангел; ее глаза, ее душа могли заметить или встретить дурные помыслы других, но не могли уразуметь их; жизнь была для нее книгой, написанной непонятным ей языком, но украшенной прекрасными гравюрами, которые ее восхищали.

После этого, понятно, что в опасениях графа не было ничего сверхъестественного; он сделался благоразумен, потому что испытал многое, и вследствие чего, не шутя, дрожал за будущность своей дочери.

«Если я предоставлю ее судьбу ее собственному выбору, — говорил он сам себе, — она изберет красивого юношу, который будет то же, что я, и который через год разлюбит ее и сделает из нее то же, что я сделал из Клотильды. Но быть может, для нее это будет еще счастьем, потому что Клотильда кажется счастливою, а для меня… это ужасно — и я убью ее, если она пойдет по следам матери. Если же я сам выберу ей мужа, я отдам ее человеку лет сорока, который состарится, когда она только что сделается женщиною, она не будет в состоянии любить его, и тогда она будет иметь право требовать от меня отчета в ее будущем, которое я испортил, и в несчастии, которого я был причиною, чем заплачу я ей за счастье, которым она меня наградила?»



И граф вставал после такого размышления, отправлялся к дочери, которую заставал всегда веселою в обществе матери или Клементины; он целовал ее и думал: «Подождем».

Быть может, покажется странным, но г-н д’Ерми, занятый до сих пор интригами, заботился так будущностью Мари. Но ни равнодушие, ни разврат, которыми свет заражает человека, не могут уничтожить в сердце то чувство, которое Бог вложил в самую глубину его, и которое называется чувством отца; это-то чувство проснулось теперь в душе графа.

К тому же, любив многих, он знал женщин и никогда ни у одной из них он не видел того взгляда, той чистоты, той девственной души, какую нашел он в своей дочери; граф начинал понимать людей и потому боялся слить существование Мари с одним из тех образчиков, которые он встречал на каждом шагу своей жизни. Впрочем, граф всегда одинаково сильно любил Мари: когда она еще была в колыбели, он уже забывал для нее и свет, и его удовольствия, и свои страсти, и целые вечера наслаждался, играя с нею; он целовал ее ручонки, восхищался ее крошечным, улыбающимся ему ротиком, всматривался в ее светлые, голубые, как небо, глаза; конечно, такие минуты были редки, но тем не менее они были искренни — и ночи, которые следовали за ними, были для графа лучшими в его жизни.

Все свои надежды в будущем граф основал на этой любви к ней — что, впрочем, не удерживало его от легких и непродолжительных привязанностей. Супруге же своей граф не сообщал этих мыслей — и это было бы совершенно бесполезно: она не могла ничего изменить в ее судьбе; она не думала даже о будущей жизни своей дочери, потому что никогда не думала о своей собственной; она не только не создала для этого будущего каких-нибудь планов, но, казалась, и не подозревала необходимости заниматься им; а между тем она любила Мари, любила до того, что не задумалась бы пожертвовать для нее и своим счастьем, и даже жизнью, и при всем том, если б отдать судьбу ее дочери на ее волю, то Мари или никогда не вышла бы замуж, или же вышла бы самым печальным образом, т. е. графиня отдала бы ее за первого встречного, который бы ей понравился.

Окруженная двумя чувствами, так тождественными и так различными, Мари, разумеется, занималась не будущим, но настоящим, не возможным, но действительным; а действительность была: выпуск из пансиона, вступление в свет, состояние, красота и осуществление всех предположений сердца. В эти два дня она должна была сделаться предметом многих толков; но, подобно зеркалу, она не сохранила отражения прошедших мимо нее предметов. Она встретилась со многими из молодых людей, которых она нашла не так странными, как тех, которых встречала на провинциальных балах; но как ни была она впечатлительна и романтична, мы должны сказать, что никто не мог приковать ее взгляда, ни занять ее мыслей, и что после прогулок или после спектакля она приезжала домой, как будто бы возвращалась в свою комнату, будучи еще в пансионе г-жи Дюверне.