Страница 23 из 31
Боюсь, что я недостаточно ясно высказался. Трудно наспех писать о психологических проблемах, для решения которых требуются умственное напряжение и точность выражений; но вы хоть в общих чертах поймете, к чему я веду речь. Я пытался выяснить, что я прощаю своего брата не потому, что я его люблю, а потому, что я к нему привязан; а затем я хотел сказать, что привязанность является детищем разума, результатом и суммой продуманных положений.
XXVI
ДЭН КЭМПТОН — ГЕРБЕРТУ УЭСУ
Лондон.
3-а Куинс Роод. Челси.
21 июля 19… г.
«Прогресс состоит в произвольном изменении нормальных условий природы трудом и изобретениями человека; таким образом, цивилизация всецело является искусственным построением». Ты требуешь от меня, чтобы я считался с этим отрывком социологии и выкинул при его свете свое возвышенное представление о любви. Словно ты доказал мне, что любовь несовместима с цивилизацией. Мы с каждым шагом оставляем за собой жизнь, но не перестаем жить. Развивая новые формы и устанавливая все более утонченные общественные взаимоотношения, мы только надстраиваем то, что находим в готовом виде под рукой. Противоречия между создателем и созданием не существует. Когда твой социолог говорит о произвольном изменении, он имеет в виду политику и управление, материальные и идеальные силы, которые прогрессивное общество может направлять по своему желанию. Он не может включить сюда изменение потребностей, составляющих сущность бытия. Если бы речь шла о коммуне с равномерным распределением продуктов труда, я бы согласился, что здесь совершается произвольное изменение, ибо в природных условиях более сильный открыто и даже с общего согласия берет сколько ему вздумается из доли слабейшего. Но если ты будешь говорить мне об условии, уничтожившем потребность, уверять, что там, где в прошлом приходилось насыщать голод, теперь не существует и самого голода, я скажу, что это сказка тысяча одной ночи.
Любовь — неразрывная часть жизни, как голод, как радость, как смерть. Твой прогресс не может оставить ее за собой; твоя цивилизация должна явиться ее выразителем.
Твое последнее письмо весьма деловито и точно, но двусмысленно. Ты с угрозой в голосе напоминаешь мне о возможности прогресса, устанавливаешь, что любовь, в лучшем случае, искусственна, и обоготворяешь разум. В качестве эмансипированного рационалиста ты порываешь с условностью чувствований. Прогресс ничуть не влияет на потребность и мощь любви. Я это уже установил. «Разве любить или не любить в нашей власти?» Любовь сложна или проста (это зависит от точки зрения), и ты можешь или считать любовь лишь принадлежностью брачного пиршества, или возвышенно называть ее плотью и кровью всего произрастающего, или же снисходительно признавать ее переходным состоянием, принимаемым всеми, независимо от степени благоговения и преклонения перед ней.
Я легче могу себе представить центральный комитет, избранный в целях регулирования браков коммуны, чем коммуну, довольную существованием такого комитета. Общественная жизнь не имеет логики. Мир упорствует, не желая подняться на следующую ступень. Что казалось наблюдателю пыльной тропой, может оказаться большой дорогой прогресса шумящей толпы. Побочные выходы появляются постоянно, чтобы сбить с главного пути вожаков толпы; итак, будем смиренны.
Поэтому-то я отказываюсь говорить о возможностях в бесконечности. Ты и я не могли бы стать продуктами несуществующей среды. Вернее всего предположить, что наши потребности сходны с потребностями расы и что в нас заложены те же стремления, что и в других людях. Ты не мог, сделавшись рационалистом, разучиться любить. Этот трюк еще не придуман.
Ты думаешь, что я поверю тебе на слово? Но почему? Разве ты никогда не сопротивлялся своим лучшим побуждениям и не замечал потом своих ошибок, не оказывался на дурном пути, стремясь к добру и истине? Не хочу предположить, что ты еще не проснулся или же что ты плотно прирос к догматизму своей мысли, упрямо отвергая чувство.
Я назвал твое письмо двусмысленным из-за его второй части. Я помню, в начале нашего спора ты с жаром настаивал на том, что любовь — это инстинкт, общий всем живым существам; теперь ты вдаешься в мельчайшие подробности, чтобы доказать, что любовь — построение искусственное.
Как ты отличаешь искусственное от естественного? Конечно, развитие не может быть искусственным только потому, что оно произошло недавно или на наших глазах. Конечно, человек остался тем же цельным существом, каким был его предок. Когда мы приходим к вопросу о цивилизации, то становимся лицом к лицу с величайшей и утонченнейшей вещью в мире, и цивилизация человеческого общества не искусственна. Это — завершение человеческой природы, обетование добра, установление пути и распространение облагораживающего влияния. Цивилизующая сила мысли постоянно меняет лицо мира, ибо изменение — это рост; понять это — значит понять бесконечность. А цель? Развитие — всегда развитие. Стремясь к этой цели, личность погибает, и, стремясь к ней, сохраняется раса; ради нее и гибель, и жертвы, и агония триумфа в последнем биении перегруженного сердца. Что означает утончение типа, цель, к которой мы так трагически стремимся, если не достижение высшей ступени любви? Мы начинаем любовью и кончаем любовью, более великой, чем вначале, и это и есть прогресс. Написать эпос цивилизации — вот задача, достойная великого художника, обладающего талантом Гомера и Шекспира, а написанный им труд будет историей любви.
Мы не отбрасываем зерно, оставляя себе солому, и не передаем по наследству только «нелепости» и «ухаживание». Если в голосе любящего звучат голоса любивших до него, это значит, что он взволнован, как были взволнованы в свое время и его предки. Если он отзывается на балладу, это значит, что ее напев нашел себе отзвук в его сердце и ритм этой баллады был соловьем его мечты, когда он просил возлюбленную прислушаться. За традициями лежит факт. Выражение может быть преходящим, песня — скучной, девиз — условным, но чувство, породившее их, правдиво. Иначе оно бы не пережило создателя песни. Оно росло вместе с общим ростом. Столетиями оно лежало в природе человека, а затем в те чудесные юные дни, когда проснулось сознание, оно также проснулось к жизни и стало поддержкой человека, придавая ему силы для работы и указывая цель жизни.
Но полуживотное лондонских трущоб бьет свою жену, когда она не угождает ему, и ничего не знает о любви. Тем лучше для любви. Полуживотное лондонских трущоб не получало достаточно пищи в детстве, а плохое питание гибельно для человека. Позже он воровал и лгал, чтобы поесть, и его преследовали и били за это, пока не довели его до потери человеческого образа и подобия. Несчастный человек лондонских трущоб оттолкнет нас всех от небесных врат, так как мы не боролись с создавшими его условиями. Такие, как он, не могут нас заставить издеваться над любовью, ибо он результат ошибки и преступления.
В примере о детях, изолированных от цивилизованного мира, мы имеем дело с другими условиями. Человек повторяет историю своего рода, а так как эти дети были поставлены вне сферы действия цивилизующей силы, им пришлось начать всю историю сначала. Для них эта жизнь естественна, — является ли она поэтому естественной и для нас? Я настаиваю на том, что наша утонченность, громко заявляющая о своем существовании, составляет такую же часть нас самих, как немногие простые потребности детства расы. Наша утонченность ничуть не мешает нам быть естественными. И разве невозможно, что лик романтизма открывается взорам дикаря? Возможность соответствует потребности, и человек на заре истории нуждается в надежде и стремлении; он умеет ждать и привык упускать добычу на охоте, он голоден и мечтает о пиршествах. Эта мечта и является романтикой его жизни — проблеск рассвета, снова сменяющегося серыми сумерками. Это предположение вполне научно, ибо все существующее в нас должно было иметь начало; и чувство, подобно бытию, не могло зародиться внезапно.