Страница 37 из 42
– Я требую, чтобы вы признались в поступке сами, – продолжал он уже оттуда, – и потому спрашиваю вас еще раз: вы ли, княжна Джаваха, положили на кафедру стихи?
Я оглянулась… Бледные встревоженные личики с молящим выражением смотрели на меня.
«Не выдай Запольскую, не выдай Краснушку», – казалось, говорили они.
Я сама знала, что Запольской не простят такого проступка: она худшая по арифметике; Церни и без того ее ненавидит, да и по шалостям она на замечании у начальства.
И я поняла их, эти взволнованные, испуганные лица моих недавних врагов. Поняла и… решилась.
Поднявшись со своего места, я твердо и внятно проговорила:
– Monsieur Церни, простите. Это сделала я.
– А-а! – как-то жалобно вырвалось у него, точно он пожалел, что не ошибся в своем предположении; но тотчас же, как бы спохватившись, добавил: – Я очень доволен, что вы сознались. Раскаяние должно послужить вам наказанием. Что касается меня, то я не хочу заниматься с девочками, у которых нет сердца. Завтра же меня здесь не будет.
И, сказав это каким-то новым, опечаленным и размягченным голосом, он поспешно сошел с кафедры и исчез за дверью.
Класс дружно ахнул.
Не знаю почему, но последние слова ненавистного Вампира больно ущипнули меня за сердце.
«Может быть, – мелькнуло у меня в мыслях, – бросив уроки в институте, он должен будет бедствовать… может быть, у него больная жена… много детей, которые его любят и ценят и для которых он не злой вампир-учитель, а добрый, любимый папа. И для этих детей, вследствие его ухода из института, наступит нужда, может быть, нищета… голод».
И чего еще только не представляло мое пылкое, удивительно послушное воображение!.. Какие только раздирающие душу картины не представлялись моим мысленным взорам!..
Не вполне сознавая, что делаю, я опрометью бросилась из класса.
Церни невозмутимо шагал по коридору своими длинными ногами, и я едва успела настичь его у дверей учительской.
– Monsieur Церни, – прошептала я, краснея, – monsieur Церни, пожалуйста, не уходите от нас! Ради Христа!
Он насмешливо пробормотал сквозь зубы:
– Запоздалое раскаяние, госпожа Джаваха. Впрочем, лучше поздно, чем никогда.
– Ах нет! Ах нет, monsieur Церни… – не помня, что говорю, лепетала я, – не уходите!.. Зачем бросать место из-за глупой выходки глупых девочек… Простите меня, monsieur Церни!.. Это было в первый и последний раз. Право же… это такая мука, такая мука!.. – И, совсем забывшись в моем порыве, я закрыла лицо руками и громко застонала.
Когда, отняв руки, я взглянула на Церни, то не узнала его преобразившегося лица: до этой минуты злые и насмешливые глаза его странно засветились непривычной лаской, от которой все лицо перестало казаться сухим и жестким.
– Госпожа Джаваха! – несколько торжественно произнес он. – Я вас прощаю… Ступайте объявить классу, что я и вас, и всех их прощаю от души…
– Ах, monsieur Церни, – порывисто вырвалось у меня, – какой вы великодушный, милый! – И быстрее стрелы я помчалась назад по коридору, обратно в класс.
Там все по-прежнему сидели на своих местах. Только Краснушка, виновница печального случая, и еще две девочки стояли у доски. Краснушка дописывала на ней белыми крупными буквами последнюю строчку.
Надпись гласила:
«Княжна Ниночка Джаваха! Мы решили сказать тебе всем классом – ты душка. Ты лучше, и честнее, и великодушнее нас всех. Мы очень извиняемся перед тобою за все причиненное нами тебе зло. Ты отплатила за него добром, ты показала, насколько ты лучше нас.
Мы тебя очень-очень любим теперь и еще раз просим прощения. Княжна Ниночка Джаваха, душка, прелесть, простишь ли ты нас?!»
После слова «нас» стояло десять вопросительных и столько же восклицательных знаков.
Могла ли я не простить их, когда кругом улыбались детские дружеские личики, когда четыре десятка рук потянулись ко мне с пожатием и столько же детских ротиков – с сердечным дружеским поцелуем. Я засмеялась тихо и радостно, быстро схватила мел и подписала внизу такими же крупными каракулями:
«Да, да, прощаю, забываю и люблю вас так же всех ужасно!»
И потом, внезапно вспомнив только что происшедшее, подмахнула ниже: «И Церни простил: он остается».
В ту же минуту дружное «ура!» вырвалось из груди сорока девочек.
Соседняя дверь отворилась, и в нее просунулась седая голова классной дамы соседних с нами шестых.
– Вы с ума сошли, mesdames! Рядом уроки, а вы кричите, как кадеты, – прошипела она. – Я пожалуюсь m-lle Арно.
Мы действительно сошли с ума. Мы целовались, и смеялись, и снова целовались… Вся эта маленькая толпа жила в эту минуту одной жизнью, одним сердцем, одними мыслями. И я была центром ее, ее радостью и гордостью!
Преграда рушилась… Я нашла мою новую семью.
Глава 6
Ложь и правда. Люда Влассовская
Моя жизнь в институте потекла ровно и гладко. Девочки полюбили меня все, за исключением Крошки. Она дулась на меня за мои нередкие успехи по научным предметам и за то исключительное внимание, которое оказывал мне теперь класс. Еще Маня Иванова невзлюбила меня потому только, что была подругой Крошки. Остальные девочки горячо привязались ко мне. Равнодушной оставалась разве только апатичная Рен – самая большая и самая ленивая изо всех седьмушек.
Теперь мое слово получило огромное значение в классе. «Княжна Нина не соврет», – говорили девочки и верили мне во всем, как говорится, с закрытыми глазами.
Мне была приятна их любовь, но еще приятнее их уважение.
«Радость-папа, – писала я, между прочим, в далекий Гори, – благодарю тебя за то, что ты выучил меня никогда не лгать и ничего не бояться…»
И я рассказала ему в письме все, что со мною произошло.
Как удивился, должно быть, мой папа, получив такое письмо от своей джаночки, – удивился и… обрадовался.
Классные дамы – не только милая, снисходительная и добродушная Геринг, но и строгая, взыскательная Арно – относились ко мне исключительно хорошо.
– Вот ученица, на которую можно положиться вполне, – говорила последняя и в первый же месяц моего пребывания в институте занесла меня на красную доску.
Я не понимала, чем я заслужила подобное расположение. Я делала только то, что диктовало мне мое сердце. «Разве не обязанность каждого человека говорить правду и поступать правильно и честно?» – думала я.
Ложь была мне противна во всех ее видах, и я избегала ее даже в пустяках. Как-то раз мы плохо выучили стихотворение немецкому учителю, и в этот день журнал наш украсился не одним десятком двоек и пятерок. Даже у меня, у Крошки и Додо, лучших учениц класса, красовались нежелательные семерки за ответ.
– Schande! (Стыдно!) – сердито, уходя из класса, бросил нам вместо прощального приветствия рассерженный немец.
Пристыженные, сошли мы в столовую к обеду и еще больше смутились, увидя там maman в обществе нашего почетного опекуна и министра народного просвещения. Последнего мы дружно боготворили со всею силою нашей детской привязанности.
Небольшой, очень полный, с седыми кудрями, с большим горбатым носом и добродушными глазами – он одним своим появлением вносил луч радости в институтские стены. И любил же он детей на редкость, особенно маленьких седьмушек, к которым питал особенную нежность.
– Уж вы меня простите, – обратился он к старшим, у которых было уселся за столом, чтобы разделить с ними скудный институтский завтрак, – а только вон мои «моськи» идут! (Маленьких воспитанниц он почему-то всегда называл «моськами».) – И, спеша и переваливаясь, он опередил нас и, встав в первой паре между Валей Лер и Крошкой, прошел так через всю столовую, к нашему великому восторгу.
– Что ж вы на урок к нам не заходите, Иван Петрович? – бойко выскочила вперед Вельская.