Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 73



А недавно я узнал, что нобелевский лауреат Жорес Иванович Алферов и я – земляки. Дедушка академика тоже жил в Чашниках. Более того, он тоже был плотогоном! Бог даст, мы с ним вместе посетим Родину наших дедов.

На окраине села у дедушки был сад. К нему нужно было идти мимо кладбища. Как и положено, оно навевало на меня страх. Когда я немножко подрос, то, может быть, первый мой шаг в космос был таким: преодолевая страх, я заставлял себя в темноте идти мимо кладбища и не бояться.

Есть такой старинный анекдот, про взрослую женщину, которая боялась идти через кладбище, но, на ее счастье, встретила там мужчину, и он ее проводил, через кладбище. Она его благодарит, говорит: «Спасибо, что вы меня провели, потому что я боюсь ходить через кладбище», а он отвечает: «Так при жизни и я боялся».

Я помню, каким чудом казался тогда в Чашниках автомобиль! Когда он проезжал – то мы, мальчишки, толпой в пыли (дорога, ясное дело, была не асфальтовая) за ним бежали. И нам было радостно бежать за таким чудом техники как настоящий автомобиль. Помню белорусскую картошку-бульбу, которой славились Чашники. Помню, как меня взяли на уборку картошки, и я дотащил до корзины столько картошин, сколько смог, а в награду за такой труд мне дали самую большую бульбу. И она была такая большая, что в карман мне ее запихнули, а вытащить было нельзя. И целую сковороду из нее нажарили. Картошки хватало, но тем не менее мы, мальчишки, любили ходить в колхоз на кухню для поросят. Там в большом котле варилась некондиционная картошка. И вот эту картошку мы из кипящего котла доставали, она была самая вкусная.

У дедушки был яблоневый сад. Антоновка – до сих пор мое любимое яблоко. Он антоновку хранил в погребе на сене. К Новому году она желтела, источала аромат, а на разломе сверкала алмазными кристалликами. В сад, естественно, наведывались мальчишки. Однажды дедушка их увидел, шумнул на них – они бросились через забор. А тут как раз по дороге проезжал редкий в довоенных Чашниках автомобиль. Ребятки чуть под колеса не угодили.

Итак, мои мама и папа приехали в Ленинград, поступили в Политехнический институт. Там и познакомились, решили пожениться. Папа был с 1901 года, мама – на шесть лет моложе. Современному человеку бывает трудно понять, как они, такие разные по возрасту, оказались в одном институте, как очутились на одном факультете? Но это же был рабфак, туда поступали не со школьной скамьи, студенты рабфака – это взрослые люди, которые получали высшее образование.

И даже дали им вспомоществование – 25 рублей. До моего рождения они жили в тесном общежитии, а, когда появился я, им выделили весьма просторную комнату на последнем этаже пятиэтажного дома у Пяти Углов. Загородный проспект, дом 26 квартира 7. Кстати, через четверть века отношение к молодым семьям станет суровее и, когда у меня родился первый ребенок, мою жену выгнали из общежития. И мы вынуждены были снимать комнатку в избушке. Мы же работали в Подлипках, а снимали рядом в Болшево. На работу нужно было ездить на электричке – одну остановку.

У нас в Ленинграде была огромная коммунальная квартира – на девять семей, с двумя туалетами. В каждой семье – от трех до пяти человек. Когда-то в квартире имелась даже ванная комната, но потом ее посчитали излишней роскошью. Ванну выбросили и поселили там еще семью. Зато у нас был большой балкон.

Когда я навестил квартиру своего детства через сорок лет – оказалось, что там живет шесть семей. То есть за это время только три семьи получили отдельные квартиры…



В нашем доме было три внутренних двора. Каждый последующий был меньше и грязнее предыдущего. И на последнем дворе была гигантская мусорная яма, куда весь дом выносил объедки и прочий мусор. И вокруг этой ямы располагались небольшие сарайчики, где каждый хранил дрова, поскольку отопление было печное. В наш сарайчик на второй этаж вела лестница. Эта лестница обледенела, а я туда залез, чтобы одно-два полена принести, поскользнулся и пересчитал носом все ступеньки лестницы. Кровь из носа потекла, получилось ярко-красное впечатление.

Что интересно, комната, которую дали родителям, была на удивление просторной – аж пятьдесят метров. Пятый, последний, этаж. Высоченные потолки – метра три с половиной, на потолке – лепнина. По краям шла красивая лепнина и в центре, где люстра. Я не помню, была у нас люстра или не было. А лепнину помню.

Родители пришли со мной на руках, увидели пятьдесят метров и сказали, что это невозможно жить в такой большой комнате: «Дайте нам меньше!» Им говорят: «Меньше нет». Тогда они попросили разгородить комнату. Им отказали. Пришлось разгораживать за свой счет. Для человека, который сейчас живет, это кажется безумием. Ну, кто сейчас будет просить, чтобы ему дали меньшее? Дерутся за каждый метр. А тогда квартирный вопрос, видимо, ленинградцев еще не испортил.

Получились две комнаты: 28 метров и 22. В первой поселились мы, во вторую вселили другую семью. И образовался еще маленький тамбур перед комнатами. Там стоял какой-то старый столик, старый шифоньер. Это был такой угол, в который старые, ненужные вещи можно было сложить, чтобы не держать в комнате. Когда перегораживали комнату, конечно, лепнину повредили. Родителям предписали восстановить по краям лепнину – разумеется, за свой счет. Что ж, вызвали бригаду рабочих, оплатили их труд из своего кармана. И все это – ради того, чтобы не жить в просторной квартире! Современному человеку этого не понять.

Но жизнь далеко не прямолинейная и не все в ней просто, как дважды два четыре. Прошло лет семь – и я заболел малярией. Меня лечили отечественным лекарством, которое называлось акрихин. Завод, который его выпускал, до сих пор существует где-то под Москвой, он так и называется – Акрихин. Шестимиллиметровые плоские, безумно горькие таблетки. Достаточно было лизнуть – и тебя уже рвало. Родители мучили меня и сами мучились. Заворачивали таблетку в размоченный хлеб, сверху мазали маслом, чтобы эта конструкция скорее проскочила. А иногда она не проскакивала, застревала во рту, разваливалась… Лучшего средства от малярии в нашей стране не было, но и оно мне не помогло. Малярия протекала так: один день ты абсолютно здоров, а назавтра – температура сорок, тяжелейшее, опасное состояние. И вот, как в жизни получается. Сосед, который получил выгороженную вторую комнату, оказался моряком дальнего плавания. Из плавания он привез самое лучшее в мире лекарство – хинин. Акрихин был ухудшенным подобием хинина, а у нашего соседа-моряка имелся чистейший хинин. Хинин – это порошок. Если его взять в рот – напрочь вывернет на изнанку. Но хину насыпали в капсулу, а капсула растворялась в желудке. Поэтому я принимал ее абсолютно спокойно. Раза два-три я принял хинин – и помогло, пошел на поправку. А если бы мы поселились в пятидесятиметровой комнате, если бы не моряк?..

Перед войной мама работала на заводе главным инженером, а отец – в лаборатории менделеевского института метрологии. Он готовил диссертацию. Война не дала ему защититься. У него имелась броня, он был невоеннообязанным, но настоящим патриотом! Он сдал эту броню, пошел в Ленинградское ополчение, пошел защищать город. У ополченцев 1941 года была одна винтовка на двоих, а то и на троих, не хватало патронов. Поэтому немцы, которые прошли школу войны в Европе, почти всех их за несколько дней уничтожили. Папу спасло ранение в одном из первых боев. Так бывает в жизни: ранение – это ужасно, но иногда оно оказывается спасительным… Его вывезли в госпиталь, потом в Среднюю Азию на переобучение. Там он прошел школу противотанковой обороны и уже на фронт приехал обученным специалистом в противотанковый батальон.

Все случилось в течение нескольких дней: война, народное ополчение, ранение, госпиталь, отправка долечиваться и военную специальность получать в Средней Азии. А когда мама шла к нему в один из госпиталей, за ее спиной разорвался снаряд. Если бы она шла на минуту позже – смерть. Вот так человеческая жизнь иногда зависит от того, кто твой сосед, иногда она зависит от того, ранят тебя или не ранят в первом же бою. Если ранят, то проживешь до 76-ти лет. Жизнь во время войны становится непредсказуемой.