Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 116



Он встал, оделся тщательнее, чем обыкновенно, и вышел на четырехугольный балкон. С высоты видны были кроны деревьев в соседском саду. Сколько покоя вокруг и ослепительного солнца! На свежем воздухе Паулина накрывала стол к завтраку. Перед этим зрелищем помощник устоять не мог. Ноги сами понесли его вниз — к кофе, хлебу, маслу и варенью.

Чуть позже Йозеф спустился в контору. Дел там было не слишком много, однако ж, подчиняясь восхитительному ощущению привычности, он уселся за письменный стол, который по виду больше смахивал на кухонный, и начал писать письма. Ах, сегодня его серьезное перо занималось чистейшим баловством. Слова «телефонная договоренность» казались ему такими же празднично-нарядными, как погода и весь мир за окном. Оборот «и позволю себе» лучился синевой, как озеро под холмом, а «с уважением» в конце письма прямо-таки благоухало кофе, солнцем и вишневым мармеладом.

Он отворил дверь и вышел из конторы в сад. Еще одна примета воскресного дня — можно позволить себе просто так прервать работу и быстренько обойти дозором сад. Какие дивные запахи, как жарко, несмотря на ранний утренний час! Пожалуй, через полчасика не грех и искупаться, ведь все эти дела явно не к спеху. Да, нынче можно без опаски сказать такое Тоблеру в глаза, он будет с Йозефом вполне единодушен. Если вдуматься, в этом «не к спеху», по сути, и заключалось различие между днем воскресным и днем будничным. Сад прямо как завороженный, завороженный зноем, гудением пчел и ароматом цветов! Сегодня вечером опять надо как следует все полить.

Размышляя об этом и полагая себя идеальным работником, Йозеф взял стеклянный шар и понес его на улицу.

Навстречу ему вышел Тоблер, облаченный в новый, аристократический костюм, и объявил, что намерен кое- куда съездить с женой и детьми. Нельзя же все время торчать дома, иногда стоит и жену порадовать. Что до Йозефа, то он, как думается Тоблеру, вероятно, поедет в город навестить своих тамошних друзей.

«Ну, друзья — это покамест моя забота, ты их не трогай», — мысленно ответил хозяину Йозеф, а вслух сказал, что сегодня предпочтет остаться здесь, ему так удобнее.

— Что ж, как вам угодно, — сказал г-н Тоблер.

Примерно полчаса спустя все отъезжающие — супруги Тоблер, оба мальчика, барышня-соседка и маленькая Дора — снарядились в дорогу и стояли перед домом, готовые на целый день отправиться в довольно неблизкий городок на кантональный певческий праздник. Г-жа Тоблер надела черное шелковое платье и выглядела едва ли не внушительно. Она велела Паулине смотреть за домом и, обращаясь к Йозефу, благосклонно добавила: пусть, мол, он тоже поглядывает за тем, что происходит в усадьбе, ведь, как она слышала, он никуда не едет.

Наконец общество двинулось в путь под громкий лай посаженного на цепь пса, который, пожалуй, весьма огорчился, что его не взяли. Рядом с Йозефом притулилась на полу Сильви, сестренка Доры. Незаслуженная обида эту девочку как будто вовсе и не печалила. Что из всех детей ее одну оставили дома, было для нее в порядке вещей. Она в самом деле давным-давно свыклась с разного рода унижениями и почти перестала их замечать.

— Счастливо оставаться, Марти, — на прощание сказал Йозефу г-н Тоблер.



«Куда уж счастливей! Вы бы лучше о своем счастье тревожились, господин инженер, — с легкой горечью думал Йозеф, расположившись с книгой на кое-как убранной постели в своем воздушном чертоге. — Вот ведь, эта странная чета Тоблер в обществе постной ангелицы с паркетной фабрики разъезжает по увеселениям, по всяким там певческим праздникам, а малышку Сильви бросают дома, словно кучку мусора. Эта Сильви для них вроде ненужного лоскутка, который вовсе не достоин чудной воскресной погоды. Красавица госпожа Тоблер терпеть не может девочку, она, видите ли, недостаточно красива, вот пускай и сидит дома. А этот господин предприниматель! Еще три дня назад он от злости и разочарования метался то туда, то сюда, то по кругу — смотреть жалко, а нынче говорит мне, счастливо, дескать, поезжайте в город к знакомым и друзьям. Боится, как бы я не завел шашни с его служанкой Паулиной, вот и все».

Он вдруг обнаружил, что на душе у него слишком уж горько, и заставил себя приняться за книгу. Но чтение шло туго, поэтому он отложил книгу, подошел к столу, взял в руки свое приватное перо и лист бумаги и написал следующее.

«Мемуары

Вот только что я едва не углубился в злобные мысли, но успел их пресечь. Потом решил почитать, но не смог; книга не захватила меня, тогда я отложил ее в сторону, потому что чтение без увлеченности, без восторга для меня невозможно. И теперь я сижу у стола и занимаюсь собственной персоной, ибо нет на свете никого, кто желал бы получить от меня хоть какую-нибудь весточку. Как давно я уже не писал теплых, человеческих писем! То письмо, адресованное г-же Вайс, недвусмысленно показывает, как меня выбросило, вышвырнуло из круга людей близких и участливых, как недостает мне людей, которые по естественным причинам имеют полное право требовать от меня сообщений о моем житье-бытье. В том письме тон был надуманный и наигранный; в нем и правда, и вымысел — вымысел духа, напуганного тем, что он начисто лишен самых простых и понятных связей. Спокоен ли я теперь? Да. И все, что я сейчас говорю, я говорю, обращаясь к полдневной тишине. Вокруг меня царит воскресный покой — жаль, я не могу поведать об этом какой-нибудь важной персоне, ведь это прекрасное начало для письма. Теперь же я немного расскажу о своей натуре».

Йозеф ненадолго отложил перо, потом продолжал:

«Я из хорошей семьи, но, сдается мне, получил немного слишком поверхностное воспитание. И говорю я это ни в коей мере не в обиду своему отцу и матери, боже упаси, а просто хочу разобраться, что, собственно, произошло с моей особой и с тем окружением, каковому довелось иметь со мною дело. Обстоятельства, в которых растет ребенок, — вот главные воспитатели. Вся округа, вся община содействует его воспитанию. Основа основ, пожалуй, родительское слово и школа… Но что же это за манера — заниматься собственною драгоценной особой! Лучше пойду купаться».

Тут незадачливый мемуарист положил ручку, разорвал написанное и вышел из комнаты.

После купания он пообедал в обществе Паулины и Сильви. Служанка, не отличавшаяся тонкостью натуры, беспрестанно хихикала, свято веря, что Йозеф вполне одобряет ее действия, и усердно обучала малышку хорошим манерам, хотя сама толком ими не владела. А сводились ее суетные и безжалостные усилия вот к чему: она раз за разом показывала Сильви, как надо обращаться с ножом и вилкой, и заставляла девочку повторять свои манипуляции, притом никакого положительного результата от этих занятий не ожидалось, и даже более того — не требовалось, ведь иначе все удовольствие от этих уморительных упражнений сошло бы на нет. Девочка же только смотрела большими и вправду глупыми глазами то на свою наставницу, то на невозмутимого созерцателя Йозефа и довольно-таки неряшливо роняла на стол еду, вслед за чем Паулина опять разражалась не в меру бурным потоком возмущенных слов, каковые для Сильви должны были звучать серьезно, а для Йозефа — забавно, как бы удовлетворяя сразу двум противоположным взглядам на мир и на жизнь. Сильви все делала невпопад, поэтому служанка, которой мать девочки предоставила буквально неограниченную власть над малышкой, не долго думая, сочла, что будет правильно и полезно отхлестать негодницу по щекам и дернуть за волосы, — Сильви громко вскрикнула, пожалуй, не столько от физической боли, сколько из последних остатков гордости, детской гордости, уязвленной и униженной тем, что ей приходится терпеть такие мучения от посторонней особы вроде Паулины. Йозеф промолчал. Когда девочка вскрикнула от злости и боли, служанка мгновенно прикинулась кровно обиженной и оскорбленной, ведь, как ни странно, Йозеф вовсе даже не думал смеяться, да и Сильви отнеслась к побоям без должного смирения, которое она, Паулина, в своей бездумности и жестокосердии полагала совершенно естественным.

— Ну, я тебя проучу, мерзавка! — завопила, вернее, завизжала она, хватая девочку, которая выбежала из-за стола, и водворила ее на место, при этом малышка больно ударилась о спинку стула. Делать нечего — повинуясь суровому, резкому окрику своей наставницы и воспитательницы, Сильви снова, и как следует взяла в руки вилку и нож, чтобы поневоле закончить этот злополучный, утомительный обед. По причине заплаканных глаз девочка показалась Паулине еще более глупой и неуклюжей, чем раньше, и сия непревзойденная воспитательница громко расхохоталась. Глядя на уныло жующую Сильви, она прямо-таки перекосилась от смеха. Стало быть, настроение у нее опять пришло в норму. Как известно, нахалы за словом в карман не лезут, и вот Паулина безмятежно, с выражением крестьянски-туповатого удивления на лице, спросила у молчаливого Йозефа, уж не рассердился ли он, может, стряслось что, коли он воды в рот набрал. Прямолинейность и навязчивость этого игривого вопроса сделали свое дело: Йозеф не выдержал и густо покраснел. Захоти он убедить свою соседку в том, какие его обуревают чувства, ему бы пришлось пустить в ход кулаки. Поэтому он только пробурчал что-то невразумительное и встал из-за стола; этот поступок подкрепил служанкины предчувствия, внушавшие ей, что Йозеф во всем человек крайне малоуживчивый и необщительный и что он не иначе как намеренно обижал ее и вызывал на грубость. И Паулина сей же час выместила на Сильви это новое досадное ощущение, приказав ей убрать со стола, то есть препоручив девочке работу, которую полагалось бы выполнять ей самой. Девочка, старательно исполняя приказ тиранки и угнетательницы, каждый раз, когда нужно было взять что-нибудь со стола, поднималась на цыпочки, обхватывала обеими руками миску, тарелку или несколько приборов и покорно, с осторожностью, не сводя глаз со своей лиходейки, относила туда, где их потом вымоют. Делала она это с таким видом, будто в руках у нее была не посуда, а маленький, мокрый и колючий венец, окропленный ее же слезами, влажно блестящий венец раннего и неизбывного детского горя.