Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 40

Переглянулись мы молча с Леонидом Ивановичем и, без слов друг друга поняли. Я вынул пистолет. Но только отвел предохранитель, как там, за окном, возле стола появился другой немец и тоже майор, но совсем молодой. И начал кричать на седого.

Леонид Иванович язык немного знает, слушает, а сам положил руку на мой пистолет — дескать, погоди.

«Вы, майор, рассуждаете не как солдат, а как последняя баба! — кричал молодой майор. — Что значит — недопустимые методы войны? Ересь! Фюрер приказал нам взять Россию — и все. А как взять, это уж только техника, Послушать вас, так мы должны русских пленных отправлять на отдых в Ниццу, а местному населению раздавать подарки и каждому встречному кланяться в ноги. Ересь! Все они, и пленные и местные, — потенциальные враги, а наша задача — подрывать военный потенциал противника, тут же все ясно, как дважды два — четыре».

«Ясно? — Седой поднял голову. — Я видел, как наши убивали старух и детей, — это что, тоже потенциал?»

«Боже мой! — Молодой всплеснул руками. — Словно вы, майор, не изучали в академии, что у войска, продвигающегося далеко в глубь территории противника, одной из решающих трудностей становится задача содержания населения и прежде всего — его питание. В этом смысле каждый русский рот, способный жевать, — наш противник. А это война тотальная, так сказал фюрер. А что такое тотальная война, в академии ведь проходили?»

Седой снова молча сжал голову руками. И тогда опять заговорил молодой:

«Если вы не измените, майор, своего взгляда, я должен буду во имя воинского долга пренебречь нашей родственной связью и принять в отношении вас необходимые меры. Офицер с такими настроениями опасен для армии фюрера. Надеюсь, вы это понимаете?»

Леонид Иванович быстрым движением выхватил из-за пазухи пистолет и двумя выстрелами уложил молодого майора.

Мы подхватили своих гусей и быстренько ретировались в лес.

Да… На всю войну мне этот случай запомнился. Часто мы вспоминаем о нем с Леонидом Ивановичем как о примере правильного решения оперативной задачи. Понимаешь, какая тут заковыка кроется? Они эту войну назвали тотальной, а мы ее назвали Великой Отечественной. А отечество наше великое — надежда для всех порабощенных, в том числе и для тех немцев, которых поработил этот негодяй Гитлер. Забывать об этом мы не имеем права. В Германии живет не только Гитлер, но и матери, чьих сыновей он уже погубил. А матери — везде матери, понимаешь?

Вот так от Деда я впервые услышал (мне это не приходило в голову), что немцы могут быть разные… И война представилась мне еще более сложной…

Однажды ночью — это было в ночь на 10 октября 1943 года — меня поднял с койки посланный от Деда. Приказ — срочно явиться в штаб. Бегу. Что такое стряслось?

В землянке, кроме Деда и начштаба, сидел неизвестный мне мужчина лет сорока. Одет он был в синий комбинезон, на голове — кожаный шлем с завернутыми вверх ушами. На ремне — кобура с пистолетом.

Я решил, что это очередной связной летчик, прибывший с Большой земли. Летом самолеты прилетали к нам почти каждый месяц.

Но оказалось, что он совсем не летчик, он только что сброшен с парашютом для выполнения специального задания.

Дед кивнул на него:

— Познакомься, Володя, с Иваном Ивановичем, у него к тебе дело, и очень важное.

Иван Иванович заговорил не сразу. Долго вглядывался в меня, точно изучал. Потом начал меня расспрашивать, кто я и откуда. Я отвечал, ничего не утаивая о своих ошибках и заблуждениях, и говорил в открытую — мне это было совсем не трудно, я теперь действительно смотрел на себя по-другому. Я заметил, что моя откровенность ему нравится.

Потом Иван Иванович задал мне довольно неожиданный вопрос:

— Знают ли вас лично какие-нибудь люди в Вильнюсе?

Я ответил, что разве только те, с которыми я работал и встречался в Каунасе и которые теперь почему-нибудь живут в Вильнюсе.

Иван Иванович подумал и задал второй вопрос, тоже неожиданный:

— Сможете ли вы в случае, если потребует обстановка, укрыться у девушки Марите, которая живет в Каунасе?

— Думаю, что смогу, — ответил я.

И вдруг Иван Иванович заговорил по-немецки:

— Все понимаете?

Я засмеялся.

— Абсолютно! — отвечаю ему по-немецки. — У вас, между прочим, великолепный берлинский выговор.

Иван Иванович сказал, что мой выговор смахивает на саксонский, и спросил, почему. Я ответил, что в школе моим педагогом по немецкому языку была немка, уроженка Саксонии.

— Ну что ж, отлично, — сказал он и только тогда стал объяснять суть дела.

Вдвоем с Иваном Ивановичем мы должны пробраться в Вильнюс. Там действовала большая подпольная организация, в которую из Германии недавно был послан шпик-провокатор. Эти сведения Москва получила от наших разведчиков, находившихся непосредственно в Германии. Ввиду особой важности дела из крайней осторожности было решено не прибегать к обычным каналам связи с подпольщиками, а информировать их о провокаторе через специального посланного, в задачу которого входила также и ликвидация провокатора.

Мы с Иваном Ивановичем пойдем в Вильнюс порознь. Сначала он, спустя пять дней я. В случае провала Ивана Ивановича я его заменю.

Мы готовились к операции тщательно, квартал за кварталом изучали план города. Иван Иванович располагал довольно подробной, заблаговременно полученной от подпольщиков информацией об обстановке в городе; самыми различными данными, которыми мы могли неплохо воспользоваться.

Иван Иванович и я появимся в Вильнюсе в облике штатских немцев. Он — берлинский врач, приехавший навестить своих живущих в Вильнюсе родственников. Я — Карл Мотмиллер — коммерсант из Дельменхорста, интересующийся приобретением ценностей. В связи с этим я, как таблицу умножения, проштудировал привезенный Иваном Ивановичем немецкий каталог-ценник ювелирных изделий. В некотором роде я должен буду явиться кладом для вильнюсских спекулянтов: молодой коммерсант с деньгами, не очень разбирающийся в тонкостях дела.

Накануне нашей отправки в Вильнюс меня вызвал Дед. Около двух часов мы разговаривали с глазу на глаз.

— Когда я выделял тебя в эту операцию, — сказал он, — я помнил, как ты, сокрушаясь, говорил мне, что за словом «Родина» у тебя стоит только воспоминание о милой тебе Москве, о твоих стариках. Так это же и есть, Володя, твоя идейная позиция — вся твоя недолгая жизнь дорога тебе, никакой другой ты и не хочешь, а за эту идешь в бой. Пусть неглубоко теоретически, а чисто житейски, но ты все же понимаешь, что наша советская власть — самая благородная и человечная власть во всей истории. И ты уже доказал, что за эту власть ты готов отдать свою голову. И ты каждую минуту помни: враг, оказавшийся перед тобой, — не только твоя личная опасность, он — опасность всей той жизни, в которой ты вырос, которую ты, верно, любишь, раз пошел за нее воевать. И одновременно делай вывод обратный: враг, который перед тобой, пусть до зубов вооруженный, хитрый, но раз он пошел воевать за строй жизни несправедливый, нечестный, значит, он сам, как человек, находится на низшей, против твоей, ступени развития, а это значит, что ты умней и сильней его. Будешь об этом помнить — и у тебя будет еще больше шансов через все смерти пройти и вернуться с победой. И дай я на прощанье тебя поцелую. Вперед, Володя! Только вперед!..

По гроб жизни я буду помнить этот разговор с Дедом. Спасибо тебе, дорогой Дед, на всю мою жизнь, а если придется — и на смерть. Спасибо…»

11

«20 октября вечером мы с Иваном Ивановичем, соответственно одетые и снабженные документами, отбыли на исходную позицию, заблаговременно указанную по радио вильнюсскими подпольщиками. Это был хутор в четырех километрах от Вильнюса. Хозяин усадьбы и два его взрослых сына были связаны с подпольщиками — добывали для них оружие и провиант, а хутор был резервной явкой.

Здесь я должен сделать признание об одном совершенном мною нарушении дисциплины. Никому ничего не сказав, я листки своих записей о начале войны зашил в подкладку пальто. Я сделал это достаточно ловко и хитро. Это явное нарушение дисциплины, но совершил я его вполне сознательно. Я не мог оставить кому-то эти листки со своей исповедью. Не мог, и все. Мальчишество? Согласен. Преступное своеволие? Согласен. Но я это сделал. Сейчас, когда я пишу об этом, я уже могу сказать, что мой поступок ни к чему плохому не привел. Но раз он совершен, я обязан о нем сообщить…