Страница 2 из 40
В Пскове я прожила недолго, перебралась в Ленинград, потом несколько лет работала на Дальнем Севере, снова вернулась в среднюю полосу, работала в Витебске, в Велиже. Но, куда бы меня ни забрасывала судьба, я обязательно сообщала свой новый адрес туда, в Литву.
За свертком так никто и не пришел. В конце концов, собираясь снова уехать на Дальний Север, я попросила мою двоюродную сестру, к которой вы ездили в Пушкинские горы, поберечь у себя сверток и ее адрес снова сообщила в Литву. Но и сюда за ним, как видите, не пришли. Хорошо, что он уцелел и сможет вам как-то пригодиться…
«Как-то пригодиться»! Дорогая Ольга Михайловна, вот повесть, которая написана только потому, что случай познакомил меня с вами, и вы дали мне в руки этот небольшой сверток…
2
Записи, сделанные с двух сторон на листках из записной книжки «День за днем»:
«21 июля 1940 года. Сегодня во второй половине дня прилетели в Ригу, а завтра уже на автомашинах мы поедем в столицу Литвы Каунас. Сегодня же Народный сейм Латвии принял решение об установлении в республике советской власти и обратился в Верховный Совет СССР с просьбой принять Латвию в семью республик Советского Союза. В связи с этим в Риге происходила бурная и радостная демонстрация населения. Мы наблюдали ее с балкона советского посольства. Все было похоже на наш Первомай — оркестры, веселый шум, красные флаги. Только лозунги написаны на непонятном языке. Демонстрация продолжалась до позднего вечера.
Ночевали в гостинице. Моим соседом оказался страдающий астмой пожилой дядька, по имени Пал Палыч. Еще в Москве мне сказали, что он специалист по валютным делам и едет в Литву, чтобы помочь ликвидировать там валютную неразбериху. Он долго не мог уснуть — охал и очень шумно дышал. Я спросил, не нужно ли ему помочь. Он ответил:
— Это у меня от волнения разыгралось. Такое дело! Такое дело! Ты понял, чудак, что присутствуешь перед лицом самой истории?
— Похоже на наш Первомай, — сказал я.
И вдруг Пал Палыч разозлился:
— Чудак ты, тысячу раз чудак! Ты же не понимаешь, через какой порог переступает тут целый народ, из какой жизни в какую он шаг делает. Ты даже представить, чудак, не можешь, как тебе повезло!
Я стал об этом думать…
…В Литве происходит то же, что и в Латвии. Пал Палыч прав. Чем больше я знакомлюсь со здешней жизнью, тем глубже понимаю всю важность происходящего. Но вот вопрос: повезло ли мне, что меня послали сюда? Пожалуй, лучше сказать так: в одном повезло, а в другом — нет. В чем же повезло?
Командировка дала мне возможность вырваться из-под родительской сверхбдительной опеки. Дорогие мои папа и мама, вы, конечно, старики неплохие и всегда желали мне добра. Но, если бы я во всем следовал вашим указаниям, из меня выросло бы довольно чахлое деревце. Но я вступил в комсомол, я занимался спортом вопреки вам, я дружил с ребятами, которые нравились мне, а не вам. Словом, вопреки вам я делал многое, и сейчас, как никогда, понимаю, какой опасностью для человека в пору его созревания является слепая родительская любовь к своему единственному чаду. Человеку предназначено жить среди людей, а не становиться гордой достопримечательностью так называемой хорошей семьи, В общем, чем больше я пробуду здесь без вашей опеки, тем лучше будет для меня, любимые мои папа и мама.
Из всех молодых инженеров-экономистов послали в командировку именно меня. Это значит, что меня уважают и что мне доверяют, если, конечно, не прав Лешка, сказавший, что выбор пал на меня только потому, что я хорошо знаю немецкий и английский языки.
И, наконец, главное: тему диссертации я выбрал, сознаемся, никудышную. Нелепо решать экономические проблемы по данным одного, пусть на сегодня самого совершенного, станка. Этот самый совершенный станок завтра может оказаться безнадежно устаревшим вместе с моей диссертацией. Но опять же родители мои любимые сделали все, чтобы приковать меня к этому станку. И только потому, что тогда моим научным руководителем станет «давний друг дома» Сергей Емельянович Ратецкий, известный в институте по прозвищу «чародей малых наук». А теперь я послушаюсь совета старикана-великана, профессора Боголепыча, и темой диссертации сделаю то, чему я буду свидетелем здесь, в Литве: переход капиталистической экономики производства в социалистическую. То, что я уже узнал, необыкновенно интересно. Другой, совершенно другой мир. И экономика, точно в зеркале — все наоборот…»
…Далее листки записной книжки испещрены беглыми, краткими пометками по ходу, очевидно, очень быстро летевших дней. Например, такими:
«Совещание в 18, иметь данные по всем смежникам».
«Жемайтис прав, все дело в сырье. Телеграфировать в Москву».
«Срочно командировать Айдутиса в Таллин за моторами».
«Ответить на письмо мамы. Обязательно!»
«В ЦК в 14, иметь наметки плана».
«Баня, во что бы то ни стало».
«Калпаса уволить. Хватит!»
«Аварии не случаются, их делают люди». Выражение инженера П.».
«Хоть землетрясение, ответить маме. Если бы она знала, как нерегулярно принимает пищу ее несравненный Владик!»
«С перестановкой оборудования чушь, если не вредительство, замаскированное революционной декламацией. До опыта ленинградцев надо еще дорасти, дорогие мои товарищи литовцы».
«Ответственность за учет возложить на Яниса, он потянет».
«Они словно тоскуют по прежнему хозяину-фабриканту. Очевидно, дело в том, что на фабрике нет крепкой хозяйской руки, Л-с хороший дядька, но шляпа. Оно и понятно: в подполье директоров фабрик не готовили. Но где же выход?»
«Ответить маме. Свинья я, и больше ничего».
И только одна запись подробная. Она на последней странице книжки:
«Сегодня похоронили Владаса Ничкуса — человека с горячим сердцем, бойца за свободную Испанию, пятидесятилетнего энтузиаста новой жизни. Уже известно — его убил враг, самый настоящий враг. Кто он, мне еще не сказали, но намекнули, что я его хорошо знаю. Ну вот, первый раз в жизни я вижу наяву тезис политграмоты о классовой борьбе и когда этот тезис — кровь человека, убитого только за то, что он хотел добра своему народу. В тот последний свой вечер Владас, прощаясь, сказал мне: «Наши дела, юноша, идут хорошо, а это значит, что врагам нашим плохо, и отсюда вывод для нас — смотри в оба». Точно он чувствовал что-то. Потрясающе сказал на кладбище директор фабрики: «Наших могил много, но мы живем, и теперь уже никакая сила не убьет нашу свободную жизнь».
Просили выступить меня, как человека из Москвы. Я отказался. Что я мог сказать? Они называют меня человеком из Москвы. У них это звучит почти как святой человек. А я человек из Москвы только согласно штампу прописки в паспорте, а во всем громадном смысле, который они придают этим словам, я называться так попросту не имею права.
Я как будто знаю, из чего складывается экономика производства, но что я знаю еще? До ужаса мало, до ужаса! А похороненный сегодня Владас в моем возрасте уже сидел в тюрьме за подпольную революционную деятельность. Боже, как стыдно за себя!
Скорее бы уже проходила зима! На душе зябко, тревожно и такое ощущение, будто я чем-то виноват в гибели Владаса…»
Чуть ниже запись такая:
«Сегодня в горкоме партии мне всыпали за отставание… (два или три слова расплылись, их невозможно разобрать). Хоть и обидно, а всыпали правильно. Я обязан был учесть, что местные плановики привыкли смотреть назад, а не вперед…»
3
В свертке не оказалось никаких записей, относящихся к весне и началу лета сорок первого года.
Я начинаю разбираться в листах из тетради. Бумага — в клеточку. Почерк тот же самый — мелкий, убористый, четкий. А то вдруг размашистый и торопливый. Иногда можно подумать, что записи делали совершенно разные люди.