Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 99

Вместо Чичерина оставался теперь Максим Литвинов и он такой «хулиганизированной» политике ИККИ только подыгрывал. Причем Литвинов склонялся к ориентации на Англию, и было это не случайным заблуждением. Максим Максимович Чичерина люто ненавидел и всячески старался дискредитировать. И это тоже не было случайным, но поговорить о Литвинове у нас еще будет времени более чем достаточно, читатель. Вернемся к Чичерину, который в конце 1920-х уже доживал как нарком последние дни.

Не Сталин был тому причиной. Прекрасно понимая сложность ситуации с Чичериным, он, тем не менее, внятно заявил, что Георгий Васильевич должен быть наркомом, «даже если будет работать по два часа». Но в конце 20-х сам Сталин был еще далеко не всесилен, а интрига против Чичерина велась мощная, хитрая, чисто троцкистская по методам. Чичерин предлагал назначить на свое место Молотова, однако тайный элитный союз троцкистских и зиновьевских соратников внутри партии выталкивал вперед Литвинова. И будущее покажет, что на то были особые и дальновидные (для врагов России) причины...

18 октября 1929 года Чичерин пишет Молотову: «Меня крайне волнует гибельное руководство Коминтерна, стремление Москвы во что бы то ни стало испортить в угоду Тельману отношения с Германией». А еще раньше он сообщает Сталину: «Я считаю глубоко ложным, когда международное положение СССР подрывается и подвергается опасности только для того, чтобы плохо клеящаяся агитация т. Тельмана могла пойти чуть лучше».

Сталин понимал его прекрасно, хотя Литвинов и троцкисты из ГПУ чернили Чичерина перед Сталиным почем зря. Но всерьез отвлекаться на внешние дела у Сталина просто не было возможности. Начиналась ПЕРВАЯ пятилетка. Ее успех или неуспех определял все — и положение СССР, и положение самого Сталина. Поэтому, до крови борясь за свою внутреннюю — единственно спасительную для страны линию, Сталин еще не имел сил на такую же безошибочно верную свою внешнюю линию. От внешней политики он пока мог требовать только обеспечения поставок иностранной техники и оборудования для нужд будущей пятилетки.

19 ноября 1928 года Сталин выступал на пленуме ЦК:

Вопрос о быстром темпе развития индустрии не стоял бы у нас так остро, как стоит он теперь, если бы мы имели такую же развитую промышленность и такую же развитую технику, как, скажем, в Германии, если бы удельный вес индустрии во всем народном хозяйстве стоял у нас так же высоко, как, например, в Германии. В том-то и дело, что мы стоим в этом отношении позади Германии и мы далеко еще не догнали ее в технико-экономическом отношении.

Вопрос о быстром темпе развития индустрии не стоял бы так остро, если бы мы представляли не единственную страну диктатуры пролетариата, а одну из стран пролетарской диктатуры. При этом условии вопрос об экономической самостоятельности нашей страны, естественно, отошел бы на задний план, мы могли бы включиться в систему более развитых пролетарских государств, мы могли бы получать от них машины для оплодотворения нашей промышленности и сельского хозяйства, снабжая их сырьем и продовольственными продуктами. Но вы знаете, что мы не имеем этого условия. Вот почему вопрос о том, чтобы догнать и перегнать экономически передовые страны, Ленин ставил как вопрос жизни и смерти нашего развития.

Веймарская Германия не была страной пролетарской диктатуры, но наши экономические взаимоотношения все более напоминали ту схему, о которой говорил на пленуме Сталин. Только вместо готовых машин (а вернее — вместе с ними) мы получали от Германии все больше промышленного оборудования, которое позволило бы нам быстро производить собственные машины. США и Англия на такое идти зачастую не хотели, Франция — не могла по причине своей прогрессирующей отсталости.

Построить экономическую основу социализма мы могли лишь с помощью немцев. Но и наши рынки имели тогда для немцев первостепенное значение. Это обстоятельство было настолько очевидным, что укрепляло наши отношения лучше чем какие-то личности, и никакие личности в тот момент не могли советско-германским связям помешать всерьез и сорвать их. Вот почему Сталин не просто успокаивал больного Чичерина, а констатировал факт, когда 31 мая 1929 года писал ему:





«Все Ваши письма получаю, и большую часть из них рассылаю для сведения членам инстанции. Ввиду перегрузки в связи со всякими съездами я не мог до сих пор ответить Вам. Прошу извинения. Когда думаете вернуться в Москву на работу ? Было бы хорошо вернуться немедля по окончании курса лечения в Висбадене. Что скажете на этот счет ?

Я думаю, что несмотря на ряд бестактностей, допущенных нашими людьми в отношении немцев (бестактностей немцев по отношению к СССР имеется не меньше), дела с немцами у нас пойдут хорошо. Им до зарезу нужны большие промышленные заказы, между прочим для того, чтобы платить по репарациям. А они, т.е. заказы, на улице не валяются, причем известно, что мы могли бы им дать немаловажные заказы. Дела с немцами должны пойти.

С комм, приветом, И. Сталин».

Сталин писал уважительно и надеясь на Чичерина, как на активный штык. Но тонкая, нервная натура Георгия Васильевича не выдерживала уже организованной травли, и его гонители своего добились: 21 июля 1930 года Чичерина освободили от должности наркома, а 22 июля наркомом был назначен-таки Литвинов. Советской внешней политике предстояла внешне блестящая, а на деле черная полоса. Предвидя это, Чичерин написал в начале июля огромную служебную записку, судя по ее тону и смыслу — своему преемнику, которым он явно видел Молотова. Узнав о победе литвиновской клики, Чичерин, несомненно, должен был нечто подобное направить Сталину и тому же Молотову, но по причинам неясным к этим адресатам ничего не попало. А был в этом документе Чичерин по-прощальному прозорлив и кое-что нам из его последних записей знать надо — чтобы будущие события представали перед нами не в искаженном, а в подлинном их значении.

Начал Чичерин с нелестных слов по адресу своего заместителя — Литвинова, и лестных — по адресу одного из давних советских дипломатов Карахана. С последним Чичерин был очень короток, но сам же как-то писал о нем: «красивая внешность и хорошие сигары». О члене Коллегии НКИДа Стомонякове сказано было так: «т. Стомоняков сухой формалист, без политического чутья, драчливый, неприятный, портящий отношения»... Портрет, надо сказать, типичный для троцкиста. Кстати, литвиновского любимца Юренева Чичерин прямо как троцкиста и определял.

Уже скоро Литвинов сделает печать средством вызвать вначале недоумение, потом раздражение, а еще потом и озлобление немцев против все более бездарной и высокомерной литвиновской внешней политики по отношению к Германии. С нашими корреспондентами в Берлине давно было неблагополучно, и Чичерин предупреждал:

«Полпред должен проверять посыпаемые в Москву телеграммы представителей ТАСС. Но т. Крестинский (в то время полпред в Берлине. — С. К.) упорно отлынивал: и работа лишняя, и ответственность. И берлинский корреспондент ТАСС, и слишком бойкая Кайт из «Известий» постоянно вредят нашей политике; надо заставить Крестинского (который не хочет) контролировать их. А один из важнейших вопросов — контроль НКИД над прессой. Несколько раз я прямо спасал положение, когда какой-нибудь идиот из братской компартии проталкивал чудовищную нелепость. Например, Реммеле дал в «Правду» статью о том, что по неопровержимым сведениям Германия получила право утроить численность рейхсвера и за это вступила в антисоветский фронт. Эта ребяческая ложь была страшно вредной, чистая провокация. Очевидно невежды из КПГ захотели этой дикой чепухой подкрепить обычное тельмановское лганье. Если бы я не задержал эту гадость, был бы величайший скандал».

Георгий Васильевич не случайно особо беспокоился о берлинских корреспондентах — именно там находились наиболее важные наши нити во внешний мир, и именно там их было легко рвать, но непросто связывать вновь. Литвинов как раз и собирался рвать — да и рвал, уже около двух лет фактически подменив Чичерина, который возмущался: «Самым вандальским актом было уничтожение берлинского бюро т. Михальского. Чьи-то мне неизвестные, закулисные интриги к этому привели. Постоянными врагами бюро были тт. Литвинов и Крестинский, а врагом т. Михальского — Уншлихт».