Страница 3 из 13
В детстве я, склоняясь над стеклянной крышкой чайного столика, словно над аквариумом, разглядывал фигуры людей, одетых в терракотовые, нежно-зеленые или светло-голубеющие халаты. Потом я узнал, что халаты эти назывались кимоно. Все постепенно, со временем приобретало вид истинных значений. Я научился различать мужские и женские фигуры в прелестных, но таких разных на каждом предмете сервиза сценках. Здесь рыбаки бросали свои сети, брели путешественники с плоской ношей на спине, женщины с высокими прическами и мужчины с косами на затылке, но с выбритыми макушками вели беседы в беседках. На чашках сюжеты были попроще – гуляли дамы, у мостика, перекинутого через ручей, стоял одинокий мечтатель. По озерцам блюдечек фиолетовыми и зеленеющими пятнами с густым прочерком черного штриха плыли хризантемы и длинные листья. На сахарнице, чайнике (или кофейнике, но сервиз предназначался скорее именно для чаепития) оживали целые сцены. На широких скамьях сидели японки и созерцали огромные, как в детстве, воздушные шары, цветы.
Загадочнее всего был поднос, на котором выстраивалось расписное, неярко мерцающее богатство. Мальчиком я не мог рассмотреть его подробно – предметы стояли довольно плотно. В зрелом возрасте, даже когда при переездах сервиз заворачивался в газеты и раскладывался по коробкам, всегда оказывалось недосуг – подгоняли другие неотложные дела. Сейчас же, когда я пишу эту главку для своей будущей, может быть, последней книги, я специально достал японский сервиз из горки карельской березы. Может быть, в последний раз я помыл его теплой водой. Какой это прекрасный повод рассмотреть, запомнить окончательно и унести с собою.
Повторяюсь? На большом плоском подносе (блюде) была изображена целая картина. Называя цвета, я невольно, из-за недостатка нужных слов, все огрубляю. Написана картина легкими, почти прозрачными красками, которые пропускают белизну подсвечивающей их фарфоровой основы. Здесь – озеро среди невысоких гор, вдали несколько хижин, госпожа и служанка, поднимающиеся по тропинке, розовая верхушка холма со скамьей и еле угадываемая в небе стайка птиц. На другом берегу водоема стоят деревья с плоскими, как у итальянских пиний, кронами. И – такой покой, где хочется не только созерцать, но главным образом вслушиваться в природу…
Вглядывавшийся, как в аквариум, в стеклянную крышку чайного столика мальчик еще не мог себе представить, что когда-нибудь сможет воочию увидеть и эти холмы, и высокие прически женщин, и бамбуковый мостик через ручей, и журавлей в осеннем небе Японии. Мальчик тогда и не умел задавать себе вопросов. В каком ящике или в какой коробке, упакованной в свою очередь в дорожный сундук или в чемодан, добирались эти нежные картины до Москвы? Распаковывались ли они впервые во Владивостоке или в Николаевске-на-Амуре? После революции деда-«партийца» судьба одно время забросила на восток страны, и вся огромная дедова семья – или кто тогда еще остался от этой семьи, – сдунув пыль с драгоценного фарфора, разглядывала зарубежную диковинку. Мне кажется, что я могу разглядеть эти лица моих тогда молодых дядьев и теток. Я вижу даже лицо моей мамы – девочки. Все навсегда ушли, на фарфоровых стенках остались лишь прикосновения их пальцев.
Если драгоценная поклажа грузилась на пароход в Йокогаме, то во Владивостоке она обязательно выгружалась. А как пыхтел паровоз, когда две недели по знаменитому Транссибу вагон вез драгоценную упаковку в Москву! Но в Москве ли, во Владивостоке – как всплескивали руками молодые тогда женщины, высвобождая это заморское чудо из объятий рисовой бумаги!
И все-таки чем занимался дед в Японии? Ведь почти наверняка он оказался в лагере как «японский шпион».
Фотография члена ВЦИКа
Ни одна жизнь не проходит, не оставив следов. От моего деда по материнской линии сохранилось несколько предметов, очарование которых до сих пор вызывает волнение. Вот тебе и крестьянин, вот тебе и паровозный машинист! Эти предметы вполне реальны. Одни уже проявились, другие еще появятся в этой книге, будут опознаны и призовут к точности. Семейные устоявшиеся предания – возможно, «производственные штампы» – говорят, что дед был сначала, до революции, помощником паровозного машиниста. Это в социальном плане немало, особенно, если иметь в виду, что в то время по новизне и обостренному ощущению прогресса жизненные дороги были сродни сегодняшнему (или, пожалуй, уже вчерашнему) космосу. Одновременно рядом с этой формулой – «машинист» – существовала, переходя из анкеты в анкету, и иная: «из крестьянских низов». Но я уже давно установил, что «низы» часто означали, по меньшей мере, среду деревенских кулаков или лавочников. Социальная подпитка в детстве или в юности для будущей карьеры и сегодня имеет большое значение. Единственный кирпичный дом в деревне Безводные Прудищи Рязанской области отыщется в одной из следующих главок. Это будет дом моего прадеда, и найдется он, всплывет из социальной неизвестности только в войну, во время эвакуации из Москвы. Итак, сын, видимо, крестьянского мироеда, моего прадеда Михея Афонина, не без отеческой, наверное, поддержки и «финансирования» отучился на курсах и стал пока помощником паровозного машиниста. Все повторяется, нынче олигархи шлют сыновей в Лондон, раньше зажиточные крестьяне – в город. Сейчас мы могли бы назвать это «квалифицированной рабочей силой». Видимо, даже вступив в революцию, мой дед не был Павлом Власовым из романа Горького «Мать». Собственно, и революция-то произошла по одной святой причине: крестьянин был относительно свободен, уже не раб, но владел землей не тот, кто ее обрабатывал. А иначе, что Ленин поделал бы из своего «запломбированного вагона»?
В общих чертах судьба деда Сергея Михеевича известна. Он рано женился, почти все время моя бабка Евдокия Павловна Конушкина – тоже деревенская, но больше никаких подробностей нет, неграмотная – оставалась, по крайней мере до революции, в деревне. Но юный помощник паровозного машиниста заглядывал в деревню Безводные Прудищи довольно часто: у Евдокии Павловны – она слыла первой красавицей окрестных деревень – было тринадцать, как утверждала моя мать со своими сестрами, моими тетками, детей. Семейная, точная генеалогия, а не «по паспорту», восстанавливалась после каких-нибудь редких торжеств, за разобранным столом. Меня поражало, как вполне интеллигентные дамы, некоторые даже с университетским образованием, перебивая друг друга, разбирали подлинную родословную: «за Веркой – Колька, за Колькой – Васька, потом Сашка, потом Нюрка». Сыпались годы, месяцы, всплывало, кто и когда получил паспорт, вышел замуж, женился и уменьшил, меняя фамилию, себе годы. Тетки сбивались со счету, привязывали все к определенным датам уже собственных дней рождений, которые казались им незыблемыми, и снова начинали считать. Или все же было четырнадцать братьев и сестер? О материнском капитале тогда еще не ведали.
Судя по всему, дед был городским человеком. Видимо, довольно рано вступил в партию. По крайней мере, опять-таки в семейных преданиях сохранилось, что будущего «официального» главу государства, председателя Верховного совета Михаила Ивановича Калинина, называемого также «всесоюзным старостой», моя бабка кормила оставшимися щами и называла Мишкой. Уже много позже, когда революционная поросль сильно, но по-советски обуржуазилась, то моя бабка, которую дед как-то случайно вывез в Москву, будто бы на Красной площади встретила Калинина под руку со звездой тогдашней оперетты Татьяной Бах. О достоверности и устойчивости этой легенды свидетельствует то, что я запомнил фамилию артистки. Потом в Московском театре оперетты я увидел ее портрет среди других минувших звезд. Та встреча на Красной площади оказалась непростой. С присущим моей бабке баптистским ригоризмом она выдала Мишке все, что думала о семейной жизни. Но по моим соображениям и косвенным данным, мой дед был, что называется, «ходок». А вот бабку, видимо в начале революции, кто-то сделал баптисткой. Как и все баптисты, она не признавала икон, а только Евангелие и ходила в «штунду», общее собрание. Бабушка всю жизнь оставалась неграмотной, и мое знакомство с Евангелием произошло, когда я читал ей вслух.