Страница 4 из 78
История же была такая. В монастыре тогда еще размещалось профтехучилище. И если оптинцы радовались каждой отреставрированной стене, то подростки тут же писали на ней известно какие слова. Увещевания в духе кротости не помогали. И тогда дюжий монах взял за шиворот двух таких «писателей», подержал их на весу, как зайчат, и зашвырнул далеко в густую траву — к великому восторгу мальцов. Подростки тут же сложили легенду, что монахи — это бывшие мастера спорта. «Мастеров» зауважали, и в обители водворился мир.
Так вот, ни в ту пору, ни позже в монастыре даже не подозревали, что выпускник факультета журналистики МГУ Игорь Росляков — мастер спорта, что он чемпион Европы и был в свое время капитаном сборной МГУ по ватерполо. Лишь годы спустя в монастырь привезли фотографию из газеты «Известия», где Игорь Росляков держит в руках кубок чемпиона, пояснив при этом, что в миру он был знаменит. Но кто тогда мог бы догадаться о том?
Впрочем, о причастности послушника к спорту отчасти догадывался благочинный монастыря о. Мелхиседек, зная, что в трудовой книжке Игоря есть запись — инструктор по спорту. А поскольку инструкторами по спорту в те годы числились освобожденные комсорги и профорги, то, понимая эту механику, о. Мелхиседек однажды дипломатично спросил: «Игорь, говорят, ты был инструктором по спорту. А спасать утопающих вас учили?» — «Учили», — улыбнулся Игорь, поняв подтекст разговора. «А сможешь спасти человека, если он будет тонуть?» — «Смогу». — «Тогда пошли со мною крестить».
В монастыре тогда еще не крестили — не было условий. Но тут из Москвы приехала паломница Ирина с такими скорбями, что отказать ей в просьбе о крещении благочинный не смог. Крестили в глубоком месте — на источнике преподобного Пафнутия Боровского. «Я крестил, — вспоминает игумен Мелхиседек, — а Игорь Ирину за руку для страховки держал. И вот после третьего погружения Игорь увидел, что из глаз рабы Божией Ирины исходят лучи света». Благодать при крещении дается всегда, но тут благодать была зримой.
Почему именно Игорю дано было увидеть свет благодати — это неведомо. Но была в нем действительно особая чуткость к благодати, и на Пасху это было заметно. Воскресение Христово он переживал с такой силой, что в сияющих глазах вдруг проступали слезы, и он жил уже будто вне времени. Мог отстоять две литургии подряд, не в силах насытиться пасхальной благодатью, и даже не замечая, что все уже давно разговелись и спят. Пасха была для него тем таинством, где слышит душа зов будущего века, а он, похоже, слышал его. Вот некоторые записи из его дневника:
«10 апреля 1988 года. Пасха. Моя третья Пасха.
Время — мистическая сущность. Спрашиваю себя: был ли пост или не был? Служба была или нет? Так придется когда-нибудь спросить и о своей жизни. Что же реально существует? Душа. Очищенная от греха или замаранная им.
„Ликуй ныне и веселися Сионе…“ — именно ликуй(!). Это состояние духа, потому оно внутреннее, а не временное».
«30 апреля 1989 года. Пасха.
Милость Божия дается даром, но мы должны принести Господу все, что имеем».
Он был уже иеромонахом Василием, когда прихожане Оптинского подворья в Москве задали ему вопрос: «Батюшка, а у вас есть какое-нибудь самое заветное желание?» — «Да, — ответил он. — Я хотел бы умереть на Пасху под звон колоколов». Это сбылось.
«Есть в нашем времени нечто общее со временами первых христиан», — сказал на проповеди оптинский схиигумен Илий. И это общее не только в том, что XX век, как и первый, восстал на Христа, обагрив землю кровью мучеников. Общее есть и в ином — сегодня мало тех, кто впитал в себя веру с молоком матери. Многие поздно пришли к Богу, и обрели Его порой на краю погибели, испытав уже измученной душою весь ужас жизни без Бога и безумие богоборчества. Нет века более нищего и растленного духом, чем наш. И нет века более благодарного Господу за обращение Савлов в Павлы. И тут у каждого была своя дорога в Дамаск, где ослепил вдруг сияющий свет с неба и спросила душа в потрясении: «Господи! что повелишь мне делать?» Обращение иных было при этом столь пламенным, что от первой встречи с Богом и до монашества был уже краткий путь. Именно так пришли в монастырь те тричисленные новомученики наших дней, которых весь православный мир знает уже по именам — иеромонах Василий, инок Трофим, инок Ферапонт.
«Недостоин войти»
Молодой сибиряк Владимир Пушкарев, которому дано было стать потом иноком Ферапонтом, пришел в монастырь в июне 1990 года, причем пришел из Калуги пешком. Был в старину благочестивый обычай ходить на богомолье пешком, чтобы уже в тяготах и лишениях странствия понести покаянный труд. От Калуги до Оптиной 75 километров. И сибиряк пришел в монастырь уже к ночи, когда ворота обители были заперты. Странника приметили, увидев, как он положил перед Святыми вратами земной поклон и замер, распростершись молитвенно ниц. Когда утром отворили ворота, то увидели, что странник все так же стоит на коленях, припав к земле и склонившись ниц.
В Оптиной бытует легенда, что о. Ферапонта в монастырь в ту ночь «не пустили». Но как все было — проверить трудно, а легенда возникла так. При обители тогда жили подростки — из тех, кого в наше время называют «хиппи», а в старину называли «бродяжки». Сироты, полусироты, они с 8–12 лет бродяжничали от притона к притону, где ребенку вместо молока давали наркотик и шприц. И прилепились они к обители еще не по избытку веры, но скорее по тому инстинкту, по какому замерзающие воробьи жмутся в морозы к теплому жилью. В Оптиной их так и называли — наши «воробушки».
С детьми улицы было сначала трудно, ибо к работе они были непривычны. И бригадир паломников сержант-афганец, приехавший поработать в монастырь по обету, говорил о «хиппарях» с возмущением: «Горы свернут — лишь бы не работать!» В общем, под чутким руководством сержанта «воробушки» приучались к труду, рассказывая в отместку о своем благодетеле: «Он даже отца Ферапонта в монастырь не пустил!» И если верить этим довольно пристрастным рассказчикам, то дело обстояло так — в ту ночь на воротах дежурил сержант и, увидев, что в обитель явился очередной «хиппарь», в монастырь его не пустил. Думается, что это всего лишь легенда, но на всякий случай опишем облик странника.
Люди, знавшие Володю по Ростову, где он работал в храме, описывают его внешность так: большие голубые глаза и темно-рыжие кудри по плечам. Сам тоненький, высокий и какой-то нездешний, будто паж со старинных картин. Вот идет, говорят, по улице, а люди молча смотрят ему вслед.
В рассказах сибиряков Владимир выглядит иначе — там он могучий человек необычайной силы, но с неизменной скорбью в глазах. «Его у нас все боялись, — рассказывали односельчане, — хотя он тихонею был: никогда не курил, не пил и не дрался, если, конечно, не нападут». О нападениях надо сказать особо — в свое время Владимир сверхсрочником пять лет отслужил в армии и, говорят, владел теми боевыми искусствами, какие изучает спецназ. Запомнился случай. Володя обедал в столовой, а трое парней сели за его стол, отыскивая повод для драки. Для начала выпили его компот, но он будто ничего не заметил и спокойно доел обед. Потом встал, выпил компот главаря компании и спокойно вышел на улицу. Повод для драки был найден, и парни бросились на него. Что произошло дальше, никто не понял, но трое нападавших уже лежали на земле. В общем, тихоню в тех местах стали обходить стороной.
Рассказывает паломник-трудник Александр: «У меня страсть — задавать каверзные вопросы по богословию. Засверлит в голове вопрос — не могу отделаться и ищу, кому задать. Иду я однажды в таком состоянии, а навстречу о. Ферапонт. Ага, думаю, сейчас подкину ему вопросец. А увидел глаза его и аж мороз по коже — глаза-то у него совсем неземные! У меня все вопросы из головы мигом выдуло, и я быстро мимо прошел».
Сколько людей — столько впечатлений. И оптинские «воробушки», полюбившие сибиряка, рассказывают о нем уже в своем духе — дескать, пришел в обитель хороший человек-хиппарь: длинные волосы, перетянутые по лбу кожаной лентой-хипповкой, а джинсы и одежда не ширпотреб, а фирма. Собственно, остроглазые подростки потому и подметили хорошо одетого человека, что была тогда среди паломников мода — одеваться нарочито «смиренно» во вретища. Щеголяли в обносках в основном москвичи из обеспеченных семей, и моду на «смирение» диктовала гордость.