Страница 17 из 103
Как известно, восточная церковь не знает патриарха с таким именем. Но из содержания главки явствует, что речь могла идти только об одном человеке — Иоанне Грамматике. Этот Иоанн действительно занимал непродолжительное время престол константинопольского патриарха. В житии лишь слегка переиначено его имя. Впрочем, сделано это потому, что так было принято у тогдашних ромеев: заглазно звать одиозного иерарха Аннием, Яннием, Яннесом.
С обстоятельствами и сутью короткого «прения» мы познакомимся немного ниже. Но для начала важно понять, на чём основаны доводы македонского учёного. Поленакович обратил внимание на то, что после отстранения Иоанна Грамматика в 842 году константинопольская кафедра некоторое время пустовала. Лишь в следующем, 843 году на неё был возведён уже немощный, но духовно бодрый патриарх Мефодий, исповедник, страдалец за веру, много претерпевший от иконоборцев, в том числе и от пресловутого Иоанна-Анния. Исследователь предполагает (впрочем, никаким дополнительным материалом не подтверждая своё допущение), что во время короткого междувластия опальный Иоанн оставался жить в своей столичной резиденции. И что он никому пока не спешил отдать ключи от Софийской библиотеки. Хотя бы потому, что в прежние годы обильно пополнял её по своему вкусу и усмотрению. Именно теперь, убеждает нас Поленакович, и могло произойти откровенное и нелицеприятное «прение» между Иоанном и присланным из самого дворца молодым библиотекарем. Оскорблённый тем, что на должность эту назначили задиристого защитника иконопочитания, Иоанн и делает всё возможное, чтобы выдворить его из книгохранилища.
В таком построении македонского автора всё кажется почти безупречным. Однако бросаются в глаза две хронологические нестыковки. Во-первых, если действительно распря с Иоанном была причиной ухода Константина в монастырь, то почему в «Житии Кирилла» описан сначала этот уход (с последующим возвращением в Царьград) и лишь после того представлено «прение»? Во имя чего понадобилось менять местами причину и следствие? Ведь какие-либо нарушения сюжетной канвы, какие-либо композиционные перекройки совершенно не в авторских правилах. Строгая последовательность повествования просматривается на всём пространстве жития. Здесь перед нами — классический образец поступательного житийного времени, когда каждый последующий эпизод хронологически и причинно-следственно обязан предыдущему. И если бы в данном единичном случае агиографы пошли на сознательное смещение сквозной хронологии, то и объяснили бы читателям, что причиной ухода молодого человека из библиотеки послужило как раз вот это пересказываемое задним числом «прение» с патриархом Аннием. Отсутствие такого объяснения означает лишь одно: агиографы не испытывали нужды в том, чтобы как-то увязывать между собой два расположенных рядом события.
Вторая нестыковка, просмотренная Поленаковичем, ещё более заметна. Из его построения следует: «прение» состоялось почти сразу по приезде Константина из Солуни в столицу, то есть в 842 или 843 году. Но даже с учётом его стремительного умственного взросления, подросток, только-только ступивший на порог придворного училища, не мог ещё быть достаточно оснащён для богословского поединка с опытнейшим полемистом. Ведь Иоанн, как говорили о нём современники, с молодых лет вооружился, как доспехами, знанием множества речений из Библии, особенно из Ветхого Завета, и с их помощью не упускал случая уязвлять иконопочитателей. Или же уловлять себе новых сторонников и покровителей при дворе. Особенно любил он щегольнуть цитатами из пророческих книг. Пророки-де постоянно высказывались против сотворения идолов и кумиров, а разве иконы — не те же идолы и кумиры?
Какие-то споры между почитателями святых образов и их ненавистниками Мефодий с Константином могли слышать ещё в Солуни, особенно в пору пребывания там митрополитом Льва Грамматика. Но их город, как и весь запад империи, оказался всё же меньше подвержен иконоборческому поветрию, пришедшему в Царьград с Востока. Споры не достигали у них такого накала и такой остроты, какие Константин сразу же уловил, попав в столицу. Но ему понадобился не один год учения, чтобы лучше разобраться в доводах той и другой стороны. Да и в происхождении самой ереси, может быть, наиболее изощрённой из всех, какие знал до сих пор христианский мир.
Разумеется, в отличие от византийцев IX века мы теперь обладаем преимуществом более объёмного видения исторических противоборств. Иконоборческая практика и стоящая за ней доктрина умели возобновлять себя в самые разные эпохи. По крайней мере, Россия за тысячелетие своей христианской истории дважды подвергалась сильнейшим вторжениям именно с этой стороны. Первый раз — в XV веке, когда из Новгорода распространилась на Москву так называемая «ересь жидовствующих». Её последователи особенно запомнились современникам как ненавистники православных икон: сжигали их, увечили, даже топили в нужниках… Второе вторжение, совпавшее с революциями XX века, до сих пор напоминает о себе остовами церквей с осквернёнными иконостасами и фресками.
Старшее поколение наших современников десятилетиями атеистической пропаганды было приучено к тому, что ересь есть «форма протеста социальных низов против феодального гнёта, освящающегося церковью». На самом деле во времена «феодального гнёта» всё бывало как раз наоборот. Ереси, как правило, исходили от социальных «верхов». А еретики, даже если не принадлежали по происхождению к «верхам», всегда стремились в первую очередь овладеть умами этих самых «верхов». Ересиархов во все времена отличал резко выраженный индивидуализм, высокомерное желание обособить свою избранную паству от «невежества» простолюдинов. Но, при случае, воспользоваться наивностью и легковерием «низов» для достижения своих целей.
Кстати, византийцы IX столетия, в том числе и простолюдины, очень неплохо разбирались в ересях, умели на слух отличить доводы манихеев от доктрины ариан или доказательства монофизитов от построений монофелитов. Причём не только отличить умели, но и оспорить. Как ни много накопилось за века существования церкви всевозможных еретических отклонений и ухищрений, в конце концов, в каждом из них просматривалось одно и то же намерение: ополчиться против Сына Человеческого, разрушить христианский догмат о его Богочеловеческой природе.
Манихеи настаивали на том, что Христос никогда не воплощался, а значит, и не воскресал, но лишь являлся миру в видениях. В том, что Христос лишён человеческой природы, а наделён только божественной, убеждали своих сторонников и монофизиты. Ариане, наоборот, доказывали, что евангельский Мессия — тварное, сотворенное существо и божественной природы не имеет. Матерь Христа — внушал своим последователям ересиарх Несторий — всего лишь «человекородица», а не Богородица… Подвизались они в разные века, в разных землях, но будто по единому плану действуя: с той и другой стороны, чтобы опровергнуть догмат о двух природах Сына Божия, а тем самым и догмат о Троице. Не зря в научной среде все эти ереси рассматриваются как «антитринитарные».
Иконоборцы заявили о себе сравнительно поздно, в начале VIII века, да нигде и не высказывались вслух о своих «антитринитарных» намерениях. Их вроде бы заботило лишь то, что по праву требовало забот: простонародное, слишком распространённое и слишком чувственно-грубое, часто даже суеверное отношение к иконному изображению как самому божеству.
Действительно, такое водилось в ромейском мире. Ещё ведь совсем недалеко отошли времена, когда и эллины, и римляне, и язычники Востока поклонялись грубо вытесанным телесным прелестям, каменным мясам своих богов и богинь, торчавшим напоказ на любом перекрёстке, в каждом городском и сельском дворике. Приходили к ним с идоложертвенными дарами, обильно политыми вином, но вовсе не с сокрушённым духом. А лишь оно, сокрушённое и смиренное сердце, по слову пророка, — достойная жертва Богу. И чем же тогда отличаются от тех язычников нынешние иконопоклонники, задавались вопросом озабоченные интеллектуалы, если те и другие не Бога почитают, а бездушных кумиров?