Страница 98 из 116
Он выключил телевизор. Из погасшего экрана продолжала литься ядовитая радиация. В комнате пахло подвалом, в котором разлагался труп.
Раздался телефонный звонок, резкий, верещащий, как хирургическая пила Джингли, рассекающая грудную клетку. Звонил помощник Зампреда:
— Виктор Андреевич, вы хотели повидаться с шефом? Он вас может принять.
— Но ведь он арестован! Только что сообщили по телевизору!
— Нет, он у себя в кабинете. Если хотите, можете приехать. Пропуск заказан.
Белосельцев чувствовал смятение, страх, опасался выходить на улицу, где рассекают воздух яростные нетопыри, ехать к тому, обреченному, кто стал воплощением беды и несчастья, от кого веяло поражением и погибелью. Белосельцев пережил мгновение тошнотворной слабости и острого к себе отвращения. Засобирался и выскочил из дома на улицу.
Здание ЦК на Старой площади, с золотыми литерами на фасаде, где обычно толпились машины, отъезжали с шипением черные лимузины, расхаживала зоркая охрана, входили в подъезды респектабельные властные люди, — серый дом был безлюден и мертв. Не было людей и машин. Казалось, сам воздух вокруг него был разрежен, прозрачен, и в нем было невозможно дышать. Зеркальные окна казались вымытыми как в доме покойника. Золотые литеры светились как надпись на могильном камне.
Он открыл тяжелую дверь. Охрана с синими козырьками госбезопасности смотрела, как он входит. Он ожидал, что его сейчас арестуют. Прапорщик вытянул из документа квиток пропуска, окинул Белосельцева холодным взглядом, сказал:
— Проходите...
И он прошел, не ведая, выпустят ли его обратно или возьмут под стражу.
Коридоры, лабиринты, тупики, закоулки с высокими дубовыми дверями были безлюдны. Еще висели на дверях таблички с именами всесильных партийцев, но словно померкли, стали забываться, отлетали куда-то в прошлое вместе со стремительно исчезающим временем.
Он поднялся по лестнице, слыша собственные гулкие шаги, разносимые эхом по объему опустевшего здания. Нашел кабинет Зампреда.
Дверь кабинета была настежь распахнута. Место, где обычно находился помощник и гремели без устали телефоны, было пустым, словно все это вырезали. Телефоны молчали, а сам Зампред в жеваном костюме, небритый, с синеватыми вмятинами на усталом лице, ходил по кабинету как волк в клетке. Шевелил беззвучно губами, и рядом шелестела и чмокала гильотина для резки бумаг, выплевывая лапшу измельченных, уничтоженных документов. Белосельцев с болью, с внезапной нежностью и тоской смотрел на него.
— Вы? — Зампред увидел его. — Вы пришли?
Белосельцев хотел ответить, но молча шагнул, распахнул объятья, и они, обычно сдержанные при встречах, деликатно обходительные, обнялись. Прижимая к себе Зампреда, Белосельцев чувствовал дух чужого табака, исходивший от его пиджака, и какой-то еще запах, то ли бензина, то ли легкого тлена — каких-то тонких болезнетворных веществ, сопровождающих страданье и немощь.
— Что случилось?.. Я пытался себе уяснить... — Белосельцев всматривался в лицо Зампреда, понимая, что сейчас не время расспросов, а время прощания. И все-таки спрашивал: — Почему эта слабость воли? Отсутствие действий? Что вам мешало?
— Неразбериха... Ложь... Не все оказались на высоте... А главное, нас обманули...
— Я вам говорил, вы помните, на Новой Земле... Вы были обречены... Нельзя было действовать...
— Но кто-то ведь должен... Кто-то должен был сказать напоследок «нет» врагам и предателям?
— Аника-воин, я знаю... Вы говорили... Но теперь, когда все полетело в пропасть, вам нужно бежать!.. Я сейчас проходил — никого!.. Сразу в метро, и в толпу!.. А там из Москвы электричкой... В глушь, в глубинку!.. К каким-нибудь верным товарищам... Кто еще не засвечен! В подполье!.. Хотите, в мою избу?.. Переждете первый удар, соберетесь с силами...
— Нет никакого подполья. Все погибло, все схвачено. Теперь предстоит распад. Погибнет государство и строй. Погибнет партия. Погибнет оборона и армия. Погибнет экономика... Здесь будет все сокрушаться. Предстоят огромные траты! Война, разрушенные города, аварии на атомных станциях. Будет много смертей... Мы не могли противостоять. Мы страшно виноваты. И мы должны погибнуть. Не бежать, а погибнуть... Спасибо, что вы пришли...
— Я хочу вам помочь!
— Вы должны подумать теперь о себе. Вы в опасности. Они вас станут преследовать. Вам нужно уехать. Берегите себя... Прощайте...
Они снова обнялись посреди пустого кабинета, где всегда было столько людей, — генералы, министры, конструкторы, цвет обороны, науки, а сейчас чмокала гильотина, превращая в ничто декреты умирающего строя. «Декрет о мире», перед началом бесконечной войны. «Декрет о земле», отведенной под бескрайнее кладбище.
— Прощайте!..
Белосельцев повернулся, пошел. Через несколько шагов оглянулся. Зампред смотрел ему вслед. И такая боль и тоска родились в Белосельцеве, такая вина перед ним, кого он оставляет одного, обреченного на скорый арест и тюрьму. Мгновенный порыв вернуться, разделить с ним горькую долю. Но Зампред слабо махнул, и Белосельцев пошел по гулким пустым коридорам, мимо дубовых дверей, на которых были начертаны имена недавних вождей и властителей, уже забытых, ненужных, как надписи в колумбарии.
Охрана у выхода проверила его документ. Холодно, молча выпустила на свободу.
Сначала он рассеянно брел, чувствуя плечами, грудью прощальное объятие Зампреда. Потом вдруг показалось, как уже не раз случалось в эти дни, будто чьи-то глаза внимательно за ним наблюдают. Он подумал — за ним следят. Те, кто выпустил его из ЦК, решили не задерживать его там, в подъезде, а отпустили на свободу и теперь следят за ним, чтобы в каком-нибудь тихом переулке схватить и увезти.
Заторопился, заметался по улицам, избегая малолюдья, замешиваясь в гущу толпы. Невидимые глаза не отпускали его, следили из киосков, из проезжавших автомобилей, из витрин и телефонных будок. Он бежал по Москве, путая следы, заскакивая в подземные переходы, выныривая на площадях, затискиваясь в душные магазины, впрыгивая в автобусы.
И среди страхов и бредов, гнавшихся неотступно, была ужасающая, бредовая мысль. Это он, Белосельцев, повинен в катастрофе. Он стал орудием чужой искушенной воли. Его переиграли в искусной, виртуозной игре, где компьютер одолевает прославленного гроссмейстера. Его мозг оказался слабее искусственного интеллекта, созданного в лаборатории врага. Его дар аналитика и провидца был бессилен перед мощью «оргоружия». Его разум оказался немощней таинственного гриба, взращенного в банке Чекиста. Он, Белосельцев, был инструментом Чекиста, чья роль начинала вспухать как огромная жуткая опухоль.
Эта догадка требовала подтверждения, но страх, который он испытывал, мешал анализировать.
Он сбежал в метро, и ему показалось, что толпа на эскалаторе смотрит на него, узнает, грозно следит. В звенящем, сверкающем вагоне каждая вспыхивающая в туннеле лампа фотографировала его.
В своей гонке, пугая следы, желая смешаться с победителями, он пристраивался к каким-то уличным шествиям, возбужденным, скандирующим, во главе которых шагали известные публицисты, депутаты, размахивали трехцветными полотнищами, а в хвосте плелись оборванцы, спотыкались калеки, болтались подвыпившие гуляки. Он побывал на знакомой баррикаде, где еще сутки назад шло строительство, готовился отпор. Баррикада была пустой, сдвинутой в сторону, сквозь нее по набережной мчалась торопливая струя лимузинов, а внутри баррикады, среди досок, проволочных мотков и мусора склещились две бездомных собаки, вывалив утомленные языки. В стороне, у белого дворца, клубилась толпа, гремел ретранслятор, и в неразличимом металлическом гуле слышались грозные, прокурорские слова приговора, обращенные к нему, Белосельцеву.
Он изнемог, плюхнулся в сквере на обшарпанную скамейку, сдаваясь на милость судьбы, не в силах убегать и скрываться. Сидел, пропуская прохожих, чувствуя на себе их скользящие муторные взгляды. Ему показалось, что он оторвался от слежки, скрылся в деревьях сквера, сберег себя на этой скамейке. Пока будет сидеть на ней, останется невидимым. Соглядатай не увидит его, остановится перед непрозрачным экраном. Это открытие поразило его. На этой скамейке-невидимке он был в безопасности. Среди безумного города, где его искали враги, желали ему погибели, оставался крохотный островок, обшарпанная скамейка, где его не достанут, не схватят. И он сидел, вдавливаясь в деревянные планки, поджав ноги, боясь себя обнаружить.