Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 37



— Вот и поехали, — говорит Фрэнк, хотя я лично даже рта не раскрывала.

Дело в том, что у Маркуса глаза зеленые или карие — в зависимости от освещения. Карие глаза против меня ничего не имеют, зато зеленые именуют меня дрянью ушастой. В старые времена Маркус любил говорить: «А насчет тебя я вообще сомневаюсь. Сомневаюсь, что ты вообще женщина». Сегодня вечером он просто заявляет:

— Торт был классный.

— Спасибо.

— А как Твоя Женщина? — спрашивает Фрэнк.

— Мрак, — говорит Маркус. — Блеск.

— Я влюбился, — сообщает Фрэнк.

Я говорю:

— По-моему, она в своей гримерке.

— Ага.

— По-моему, она там ревет.

В этот момент входит Мойрэ из Донникарни, с красными и сияющими глазами. Мы говорим ей, что она была великолепна, после чего офис в последний раз вздымается волной, разбивается брызгами и разъезжается по домам. Люб-Вагонетка удаляется, как Королева-Мать, поскользнувшись в дверях. Маркус остывает. С Фрэнка соскакивает влюбленность. Спустя полчаса мы втроем опять изнываем от скуки, стоя посреди мостовой и пытаясь заарканить такси до города.

В ночном клубе мы расходимся. Я замечаю мужика, с которым спала раз или два. Я окликаю его, перекрикивая музыку. Я говорю: «Ты считаешь меня женщиной. Ты считаешь меня женщиной. Ты считаешь меня женщиной». И он зовет меня к себе. Уже уходя, я замечаю, что Мойрэ из Донникарни пытается — тщетно — закадрить Маркуса. Ее Избранник-Любви дуется в углу. Их обоих пора уложить баиньки, но не могу же я работать круглосуточно. Надеюсь, Маркус с ней переспит, и в ближайший понедельник я смогу ему за это врезать, но шансов мало. Такие поступки не в его духе.

Следующий день — суббота, «утро-после-вчерашней-ночки-ноченьки», барахтаться в передаче, которая все еще барахтается во мне, заворачивать за углы, ожидая засады; в сердце у меня плавает капелька дохлого адреналина.

Я опаздываю. Джо тихо сидит за своим столом, уставившись на телефон. Группа в аэропорту — ждет Мойрэ, которая как сквозь землю провалилась.

Джо ищет другой рейс, а я — Мойрэ. Ключ в отеле она еще не сдала. Когда я приезжаю, ее одежда разбросана как попало по пустому номеру. Звонит телефон. Это Джо с тремя почти подходящими вариантами — подходящими, да не слишком. Мы решаем двинуть в другое место — в Киллэрни. Я обдумываю, не позвонить ли Люб-Вагонетке, решаю, что не стоит, обдумываю, не уволиться ли, умываю физиономию и усаживаюсь ждать.

На кровати — пара туфель. На полу — брошенные колготки. Мне хочется поменять их местами. Пусть туфли будут на полу. Пусть колготки будут на кровати. Но я не могу к ним прикоснуться. Это чужие вещи, да еще и ношеные.

Я вся в поту. Будь здесь Стивен, он подобрал бы колготки и свернул. Будь здесь Фрэнк, он обнял бы меня за плечи и прочел бы лекцию о грехах женатого мужчины. Маркус, не обращая на колготки внимания, лег бы на кровать и спросил бы, из-за чего сыр-бор. Мелочь, но приятно.

Я чувствую запах этого, вчерашнего. Легкий и теплый. Улыбаюсь. Все утро я пыталась его идентифицировать. И тут до меня доходит. Запах детских волос. И похмелье дает мне по мозгам.

В номер входит Мойрэ. Нагибается, подбирает с пола колготки, без удивления оборачивается ко мне.

— Семь пятьдесят отдала, — говорит она, — а как только надела, сразу поехали.

Она присаживается на кровать и, нажав кнопку на пульте, включает телевизор.

— Гостиничные спальни, — говорит она мне, — это же курам на смех.

На экране Опра беседует с людьми, пережившими удар молнии.

— Знаете, я где-то слышала одну подробность, — говорит Опра. — Скажите, исходя из вашего опыта: это правда, что человек, в которого — или в которую — ударила молния, будет до конца жизни мучиться ОТ ЖАЖДЫ? Это правда так?



— Ладно, сойдут, — говорит Мойрэ. — Извините, что припоздала.

И начинает натягивать колготки со спущенными петлями.

НЕ НА СВОЕМ МЕСТЕ

Я вхожу в дверь — Стивен улыбается с такой яростью, что даже лошадь бы испугалась.

— Где ты была? — спрашивает он.

— Моя бы воля, была бы я на Крите, — отвечаю я.

— Где ты была?

— Все нормально, — отвечаю я. — Это так, один мой знакомый. Иногда судьба с ним сводит.

Квартира выглядит так, будто уже неделю, как померла, между раздернутыми шторами маячит оголенный сумрак, мебель расползается по углам в полутьме. Моя рука проскакивает мимо выключателя — съехал, подлец, с насиженного места. Давлю на выключатель — ноль реакции. Стивен вывинтил лампочку из патрона.

Я обхожу комнаты, и шаги мои звучат так, словно доносятся с того света. Ни одной лампочки не осталось. Весь дом парит в воздухе, наэлектризованный и пустой, и осиротелые патроны капелька за капелькой подмешивают к вечернему полусвету ток.

Ничего не поделаешь — я присаживаюсь, пробую зареветь и обвинить во всем Стивена. Потому что все мы должны прорваться — как получится, любым путем.

Стивен приготовил мне ужин — весь белый-белый. И то ладно — хоть тарелку легче разглядеть. Я ем при свете телеэкрана, с отключенным звуком. В урочный час, как обычно лишь благодаря чуду, в комнату врывается «Рулетка Любви»: сухопарая, безмолвная и перевозбужденная. Всякий раз, когда я поднимаю глаза на экран, Мойрэ из Донникарни разглядывает собственные ноги, точно неродные. В студии, день назад это была довольно-таки смачная программа, но сейчас, мерцая в кинескопе, одинокая, без аплодисментов, она выглядит вяло-непотребной и неуместной, точно отбивающая чечетку старуха или собака, при гостях насилующая кресло.

— Полетела на суд к Боженьке, — говорю я то, что всегда говорю на финальных титрах. Вероятно, только ради этого я и вляпалась когда-то в наше телебезобразие.

Я засыпаю на диване. Во сне я вижу сон. Во сне я вижу глубочайший сон без сновидений — сон, после которого все будет иначе. Кажется, среди ночи меня будит Стивен. В руках у него свеча. Вещание на сегодня закончено, и на всю комнату сияет таблица настройки.

Утром я еду в Киллэрни — снимать Мойрэ.

— Сделай вид, будто солнечно и жарко, — говорю я. — Повеселей, — говорю я. Приказываю ей столкнуть избранника в бассейн. Приказываю ей немножко посверкать ножками.

Потому что работа в «Рулетке Любви» из кого хочешь выбьет интеллектуальный снобизм. Большинство наших — не на своем месте. Соучастие в «Рулетке Любви» они воспринимают как пятно на репутации. Но у меня на такие сантименты времени нету. По мне, все, что не вызывает стыда, гроша ломаного не стоит. А что такое позор, мне известно не понаслышке. Я дочь человека, который имел обыкновение носить парик. После такого, скажу я вам, телевидение — это плюнуть и растереть.

АНТЕННА

Парик был жесткий, крепкий, с весьма оригинальным характером. Он восседал на его голове, точно зверюшка. Он был ядрено-бурый. В детстве я его очень любила. И даже считала, что он отвечает мне взаимностью.

Не знаю, когда отец начал лысеть: мать эту тему всегда обходила. В отличие от ее детей, наша мать хорошо воспитана. Если судить по ее реакции, парик просто взял и вырос у него на голове. Но я матери не верю. Всех детей выращивают, подкармливая незамысловатой ложью. Твоя бабушка на небе. Тебя достали из Божьего кармана. Папа всегда был лысый. Папа никогда не был лысым.

Мои отец и мать познакомились в пятидесятых годах, в танцзале, где лампы всегда горели ярко. Ему было двадцать семь лет. От парика — если он был в парике — вероятно, сильно пахло. Возможно, он пригласил ее на танец, не снимая шляпы — классическое мужское хамство. Возможно, моя мать увидела, что у него лицо калеки.

А о чем еще женщине мечтать, как не о грубом, израненном жизнью мужчине?

В те дни мужчинам разрешалось быть дураками. Пускай ест с ножа или ходит в нестираном белье, пускай, пытаясь завоевать девушку, совершает промах за промахом — в итоге все равно окажется, что поступать надо было только так. Заманить мужчину в благопристойную комнатку при шляпной лавке было не легче и не труднее, чем в церковь к алтарю. Он и не предчувствовал, что его когда-нибудь будут дергать за волосы — дети там, или жена в темноте… В те дни парик никак не влиял на супружескую жизнь. («Ты на что это уставилась, женщина, или плешивой головы сроду не видала?»)