Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 170

В хороминке тускло осветилось оконце. Слышно, скрипнула дверь. Кто-то кашлянул и, как бы в ответ на это, одна за другой проголосили ступеньки.

— Кто там, крещеные, ломится? — спросили из-за ограды.

— Погода застигла в борах, — срывающимся голосом отозвался Ивашко. — Пусти обогреться!

— Один аль сколько вас?

— Один.

Тесаная створа воротец качнулась. В просвете показалась высокая фигура человека в коротком, до колен, овчинном тулупе. Лица его Ивашко не рассмотрел. Человек держался рукою за створу, как бы не решаясь открыть ее.

— Проходи, — осмотрев гостя, сказал он. — Пеший?.. Эко снегов на тебе… Счастье, паробче, что набрел на займище, а то вишь она — кусается погодушка.

Он прикрыл створу и опустил засов. На крыльце Ивашко снял рукавицы, похлестал ими себя, обивая снег.

В избе обдало теплом. Прошло некоторое время, прежде чем Ивашко огляделся. Займищанин зажег о дымивший огарок лучину, вщемил ее в железную лапу светца. Стало светлее. Ивашко увидел теперь черные стены, скользкие и блестящие от давней копоти; печь, над «челом» которой на вскинутом козырьке напыльника сложена горка сухих поленьев. Рядом с печью, у кутней стены, рубленый залавочник, на нем — копылками, в опрокидку — глиняная и долбленая посуда. Ближе к окошку — дубовая кадь с водой, полуприкрытая черной, как все в избе, широкой доской, ребро которой рябит приметными надрезами и зарубками. Под воронцом, у приступка печи, трехногая лохань; над нею, на лыковом плетешке, глиняный рукомойник. Рыльце у рукомойника обито, тонкое горлышко перевито — ряд на ряд — берестяной лычиной.

— Разболокайся, паробче, да садись, — сказал займищанин. — Не серебро у тебя, чаю, в ногах.

— Спасибо.

В тепле Ивашко острее почувствовал, как он устал и иззяб на ветру. Долго дул на окоржавевшие, словно чужие, пальцы. Сбросив колпак, принялся распутывать завязки тулупишка.

— За воротами гость-от чуж-чуженин, а вошел в избу — честь ему и место, — говорил займищанин. — Так оно судится, паробче, по-нашему, по старине.

Ивашко осилил завязки. Бросив на воронец тулуп, подошел к светцу и вытянул над пламенем руки, потирая их.

Шум, вызванный появлением гостя, разбудил кого-то на полатях. Там послышалась возня.

— Татко, — прозвучал сонный голос. — Кого привел?

— Олёна, ай не спишь? Погляди, какого удалого молодца занесло ветром на займище.

— Уж ветром…

Соскользнула с полатей. В длинной рубахе из грубого холста, с взлохмаченными со сна волосами, худенькая, гибкая, как осинка, остановилась перед Ивашкой, молча, в упор посмотрела ему в лицо.

— Тебя как зовут? — спросила.

— Меня-то?? — усмехнулся Ивашко и не утерпел, протянул руку, чтобы дернуть за вихор девчонку.

— Не балуй! — погрозила. — Не давай воли ручищам!

Смешно перебирая озябшими на холодном полу босыми ногами, она то и дело потирала их одна о другую. Темные, как у отца, спутанные волосы вьются колечками на висках.

— Тебя как зовут? — упрямо повторила она.

— Зовут Зовуткой, позовут и откликнусь.

— Не ври.

— А ты угадай!

— Угадаю.

— Ну-ко, ну!

Девчонка подумала и вдруг, весело засмеявшись, сказала громко, нараспев, как сказку:

— Зовут тебя Зовачком, Иванушкой-дурачком.

— Олёна, не обижай гостя! — остановил дочь займищанин, но, не утерпев, усмехнулся сам.

— Не обижаю, татко. Он велел угадать.

— И угадала, — признался Ивашко. — Поп меня Ивашкой крестил.

— Ивашкой, — повторила девчонка, переступив с ноги на ногу. — Откуда пришел?

— Издалека.





— Страшно было одному-то в бору, ночью?

— Страшно.

— А я не боюсь, — похвастала девчонка. В черных с синеватыми белками глазах ее, полуприкрытых длинными, загнутыми вверх ресницами, сверкнули торжествующие огоньки. — Всякое место в бору знаю, — добавила она.

— Не тутошний я, дальний, — как бы оправдываясь, сказал Ивашко. — Шел бором, а куда принесли ноги — не ведаю.

— К нам, на поляну, — строго сказала девчонка, словно обидясь на то, что Ивашко не признал поляны. — Слыхал про Данилу-бортника?

— Слыхал, — ответил Ивашко, догадавшись теперь, куда выбрался. — Сказывали добрые люди.

— Он татко мой, — с гордостью показала на отца Олёна. — И поляну нашу зовут Даниловой поляной.

Ивашко взглянул на займищанина. Черная борода, брови и волосы так плотно закрывали его лицо, что оно казалось заросшим ими, как мхом. Плечи займищанина немного сутулились, движения его медлительны и спокойны. Поддерживая огонь в светце, он молчал, присматриваясь к захожему.

— Ты что умеешь делать? — не унималась Олёна.

— Мало ли что.

— Зверя умеешь брать?

— Приходилось.

— Не умеешь, — решительно заявила девчонка. — Бором шел, а ни стрелы у тебя, ни рогатины.

— Полно-ко, Олёна, словами играть, — прервал займищанин болтовню дочери. — От слов сыт не будешь. Принеси-ко хлеб да медку сотового. Сперва накорми гостя, а после спрашивай.

Девчонка взглянула на отца, потом на Ивашку и, не промолвив ничего, бегом скрылась за печью. Скоро, как в сказке, на столе очутился хлеб, соль в липовой «утке», украшенной хитрой резьбой, мед в берестяном «бураке»; на заверсть Олёна вывалила на стол пригоршни вяленой репы и принесла долбленый жбан с квасом.

Ивашко как будто даже испугался изобилия снеди. Глаза его широко раскрылись. Ему казалось, что все сытное и сладкое, очутившееся перед ним, сейчас исчезнет. Неподвижно, не зная, что молвить, смотрел он на снедь, не прикасаясь к ней.

— Садись, паробче! — поняв нерешительность Ивашки, сказал займищанин. — Что на столе, то и бог послал. Не гнушайся хлебом-солью!

Не жирна снедь, но Ивашке кажется, не бывало вкуснее еды в гридне боярской. Хлеб тяжелый, отзывает мхом, но, намазанный медом, тает во рту. Ивашко не чувствовал усилия, с каким двигались его челюсти. Все желания и чувства его сосредоточились на единственном радостном ощущении — он ел. По мере того как утолялся голод, Ивашко стал забывать усталость, сугробы снега, пургу, злобный гул бора. Стаи тараканов, как рыжее золото, рассыпанное по божнице, не пугали, а как бы дополняли собою ощущение довольства, охватившее его.

Олёна убралась на полати. Она полежала, выглядывая из-за воронца, но скоро голова ее опустилась. Девчонка уснула, свернувшись под теплой овчиной.

— Издалека ли твой путь, паробче? — спросил займищанин, видя, что Ивашко отвалился от еды.

Ивашко вздрогнул, с опаской поднял глаза. А что как, узнав гостя, велит ему займищанин бежать со двора?

— Из Великого Новгорода, — промолвил.

— Путина добрая. Идешь-то своей ли волей?

— Своей.

— Не складно, знать, жилось на Новгороде?

— Всего было.

— То-то вот… Не каждому журавлю в болоте раздолье, так, что ли? — усмехнулся займищанин. — Бывал я на Новгороде, повидал… Ивашкой тебя звать-то?

— Да.

— Меня зови Данилой. Бортник я… Живем мы с Олёной далеко, людей видим редко и вести не часто слышим. Бор наш как стена каменная, каменный бор. Мне хорошо, люблю я лесное житье, а вот ей, — Данила показал на полатцы, — покуда не вошла в годы — ладно, а после нелегко будет…

— Смышленая она.

— Смышленая. Правда твоя, паробче. На охоте ли по зверю, борти ли искать — на все ловка. С Олёнина дня шестнадцатая весна ей. А селюшной-то год тяжел стался. Лето было дождливое, хлеб помок, меду мало взяли. Зима сумная, пурга да вьюги. Олёна векшу да дичину промышляет, а я, паробче, доброго люблю зверя: куницу черную[13] аль лису; переведаюсь и с болярином в мохнатой шубе. А на красного-то зверя нынче как заговор. Осенью, из-за непогоды, берложки не приметил.

Данила говорил не повышая голоса. Он не сетовал, никого не винил — говорил о том, что занимало его думы. Но когда упомянул о лесном боярине, Ивашко оживился.

Перед вечером уже, блуждая в борах, очутился он на глухой прогалине в буреломах. Разбросались по снежному угорку елочки, между ними, как старое жнивье, торчали из снега малинники, кусты ивы, хвелая жимолость; близ елочек — лунка за лункой — лисий строченый след.

13

Соболь.