Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 103

В тот момент Полуэктову предоставился шанс вступить в партию, однако он им пренебрег. Разумеется, для честолюбивого человека это была промашка, и Полуэктов вспоминает о ней с сожалением (впрочем, не чрезмерным). (Отсутствие сильных эмоций по данному поводу заставляет предположить, что если Полуэктов в свое время действительно перешел в революционную веру, то, возможно, не в большевистскую. В 1917 г. он мог встретиться с эсерами — и в таком случае, конечно, имел потом все основания подретушировать этот факт своей биографии.) Примерно в 1922 г. всем чиновникам уездного аппарата в Павловске предложили написать заявление о приеме в партию. Полуэктов написал, «но мой товарищ, с которым мы стояли на квартире, так разбил мое желание, что я и порвал эту анкету». Далее он не обинуясь отмечает: «А впоследствии оказалось, что этого товарища раскулачили и выслали в Караганду». (Что думал Полуэктов о постигшей товарища участи, не говорится, но, во всяком случае, некий пробел в его дальнейшем рассказе о коллективизации заполнен: мы знаем, что по меньшей мере один его друг, или бывший друг, пал жертвой раскулачивания.) Историю о вступлении в партию Полуэктов продолжает довольно неловким реверансом («я конечно осознал в дальнейшем роль партии в социалистической революции») и сообщает, что позже писал заявление еще раз, но ему припомнили давний грех «столыпинства» и отказали в приеме.

Несмотря на эту неудачу, в 1920-е гг. Полуэктову жилось неплохо. Он стал членом лосевского кредитного товарищества, занимался его реорганизацией на советский лад; «организовывал торговлю, как специалист в этом деле» (неясно, о какой торговле идет речь — частной, кооперативной или государственной); два года работал фининспектором в лосевском райпотребсоюзе. Вообще, по-видимому, в тот период он главным образом занимался бухгалтерским делом, однако сохранял свое хозяйство, чтобы кормить семью и ради прибавки к зарплате.

Затем началась коллективизация. Полуэктов тогда уже разменял пятый десяток и являлся представителем старшего поколения в местном сообществе, имел взрослых и почти взрослых сыновей. Он пишет, что очень рано (в 1929 г.) и совершенно добровольно вступил в колхоз «Красное Лосево», поначалу служил там счетоводом и заместителем председателя, потом (по распоряжению местного партийного комитета) стал счетоводом в лосевской кооперативной лавке. По его словам, он «один из первых обобществил с/х инвентарь и тягловую силу». Это должно подразумевать, что он был подлинным энтузиастом коллективного хозяйства. Может, и так — не зря же он пытался организовать колхоз еще в годы Гражданской войны. А может быть, все дело в том, что у него и обобществлять-то было особо нечего.

В 1931 г. двум сыновьям Полуэктова, трактористам, предложили перейти в колхоз им. Дзержинского в Тумановке, поскольку в лосевском колхозе трактористов оказалось больше, чем нужно. Они так и сделали, и в результате Полуэктов тоже переехал. В начале 1932 г. ему пришлось, по требованию нового коллектива, отказаться от работы в лосевской лавке. Полуэктов не говорит, обрадовал его такой поворот событий или нет. По большому счету работа в лавке была очень выгодной (благодаря доступу к товарам), но не обязательно престижной (поскольку занятия, связанные с торговлей, не давали высокого статуса). Так или иначе, в колхозе им. Дзержинского Полуэктов сначала стал «полеводом» (весьма туманное название, которое в действительности могло означать что угодно, от агронома до обычного полевого работника), потом заведующим молочной фермой, а потом — секретарем колхозного правления (конторско-административная должность, гораздо более многообещающая, чем обе прежние).

В 1938 г. Полуэктов заведовал колхозной хатой-лабораторией и биологической лабораторией. Что это означало на практике — в некотором роде загадка. О хатах-лабораториях, якобы несущих науку в деревню, в 1930-е гг. твердили на всех углах. Возглавляемые непрофессионалами, они, по-видимому, представляли собой помесь агрономической станции (к примеру, сортирующей и готовящей семена для посева) и некоего просветительско-пропагандистского органа[105]. Хотя Полуэктов пишет о работе с восторгом и подчеркивает ее важность, она, возможно, привлекала его скорее как безопасная гавань, чем по какой-либо иной причине. Заведование хатой-лабораторией, так же как и колхозной читальней, кажется, больше подходило для пенсионеров. Полуэктов в придачу был участником внушительного количества кружков и добровольных обществ: тут и драмкружок, и хор, и кружок радиолюбителей, курсы ликбеза, общества содействия гражданской обороне и международной революции, не говоря уже об агрономическом кружке, которым он руководил в силу должности.

Тем не менее Полуэктов по-прежнему весьма активно вел общественную деятельность, в частности в качестве селькора, неизменно раздражая всех сменявших друг друга председателей. Селькор должен был предоставлять информацию о колхозной жизни, но «информация» эта часто носила обвинительный характер. Когда статус селькора впервые появился в 1920-х гг., главной мишенью селькоровских обличений служили кулаки; в 1930-е гг. кулаков не стало, и на линии огня оказались председатели колхозов. Полуэктов был селькором районной газеты «Крепи колхоз» и областной газеты «Коммуна», мог при случае послать письмо в общесоюзную крестьянскую газету (как, например, то, о котором идет речь в данной главе), писал в колхозную стенгазету. В прошлом это доставляло ему порой серьезные неприятности: в 1932 г. он возглавлял колхозную ревизионную комиссию, которая «начала делать глубокую ревизию и затрагивать кой-кого», в результате «попал в распоряжение НКВД и просидел два месяца». Нетрудно представить, почему местные власти его побаивались. Мало того, что человек уверен в себе, опытен, красноречив — так еще и по образованию бухгалтер. Селькор-счетовод, проверяющий бухгалтерские книги, как Полуэктов, — кошмар любого колхозного председателя.

Ныне Полуэктов вновь подвергся гонениям, на которые уже жаловался в районную газету и областному прокурору. В колхозе опять проводили ревизию, его пригласили возглавить комиссию, но он благоразумно уклонился от этой чести, сославшись на свою занятость в качестве заведующего хатой-лабораторией. Однако в состав ревизионной комиссии все же вошел и, судя по всему, был готов к бою. Опасности грядущей битвы Полуэктов видел хорошо: он знал, что «когда начнешь говорить о правде, то тебя понимают в обратную сторону и даже причисляют к контрреволюционеру». Но его инвективы против «людей, которые против правды стоят» и «настолько обросли неправдой, что их не возьмет и двенадцатидюймовая пушка, так как у них армия подхалимов имеется», выдают не только опасения, но и удовольствие: «Я их пишу открыто и подписываю правильно свою фамилию… Я считаю, что правду можно писать везде и всюду, и выполняю слова товарища Сталина, что печать есть сильнейшее оружие, которое выкорчевывает всех симулянтов, самоснабженцев, горлопаев, захватчиков и вредителей колхоза, поэтому я так все и делаю». Таким образом, Полуэктов дает двоякий ответ на вопрос «Что я за человек?», которым он начал свою биографию: смутьян в глазах начальства, правдолюбец — в своих собственных.

ГЛАВА 8.

ЖЕНСКИЕ СУДЬБЫ[106]

Женские автобиографии (говорят нам современные исследователи{187}), как правило, сосредоточены не на общественном, а на личном, носят характер не столько свидетельства, сколько исповеди, показывают их авторов в отношении к значимому для них «Другому» мужского пола, например к супругу, и даже ставят под вопрос само их право говорить о своей отдельной, самостоятельной жизни. Но биографии, рассказанные русскими женщинами XX в., трудно подогнать под этот шаблон. Типичная автобиография русской женщины межвоенного периода (1917-1941 гг.) относится именно к жанру свидетельства — документа эпохи, а не исповеди; она в гораздо большей степени посвящена общественным делам, нежели личным, семейным[107]. Если в этих историях и присутствует достойный внимания «Другой», то это чаще государство, чем отец или муж. Русские женщины нередко пишут о себе как о жертвах, страдающих, однако, не из-за своего пола: они (вместе с мужчинами) — жертвы коммунизма, капитализма или просто Истории. Но среди них на удивление много таких, кто изображает себя и своих родственниц сильными женщинами — не зависимыми иждивенками, а борцами за выживание, стойкими и смекалистыми, которые и морально, и даже физически сильнее своих мужчин{188}.[108]





105

«Большая советская энциклопедия» (2-е изд. М., 1952, Т. 15) дает следующее определение «хаты-лаборатории» (позже — «дом сельскохозяйственной культуры»); «Опытное учреждение колхоза, организованное для изучения конкретных условий хозяйства, для внедрения в общественное производство колхоза достижений с.-х. науки и передовой практики». Некоторый свет на деятельность полуэктовской лаборатории может пролить его упоминание выше в письме о последних достижениях колхоза в разведении мичуринских сортов яблок и других фруктов.

106

Это переработанный вариант моего введения «Судьбы и время» («Lives and Times») к сб.: In the Shadow of Revolution: Life Stories of Russian Women from 1917 to the Second World War / eds. S. Fitzpatrick, Yu. Slezkine. Princeton, 2000. P. 3-17. В первоначальной редакции введения говорится в основном о женских автобиографиях, опубликованных в сборнике; я расширила его за счет привлечения ряда других автобиографических и архивных источников.

107

Слово «автобиография» я использую для обозначения разного рода письменных или устных рассказов о своей жизни, включая мемуары, а не только в узком значении «самоисследования», предложенном Карлом Вейнтраубом: Weintraub К. Autobiography and Historical Consciousness // Critical Inquiry. 1975. June.

108

О том, как женщины в революционную эпоху разрывались между «мужским» полюсом равенства / независимости и «женским» полюсом вспомогательных и воспитательных функций / зависимости, см.: Wood E. Baba and Comrade: Gender and Politics in Revolutionary Russia. Bloomington, Ind., 1997. О весьма интересном, но исключительном примере Надежды Мандельштам, личности сильной и уверенной, представляющей себя в автобиографии в роли жены и помощницы, см.: Holmgren B. Women's Works in Stalin's Time: On Lidiia Chukovskaia and Nadezhda Mandelstam. Bloomington, Ind., 1993.