Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 106

Даже не представляла, насколько за эти недели, что я здесь, соскучилась по письму! «Настоящие писатели не могут не писать, — однажды сказал мне герр Бауэр, когда мы обсуждали Гёте. — Так вы и узнаете, фрейлейн Левина, суждено ли вам стать писательницей».

Рука, сжимавшая ручку, так и чесалась. Я не знала, есть ли внутри чернила, и, чтобы это проверить, прижала перо к цифрам, выжженным на левом предплечье. Потекли чернила — прекрасная черная «клякса Роршаха»! — замазывая то, что сделали со мной.

Я спрятала ручку в карман. Я напомнила себе: это для Дары. Не для меня.

Вечером понадобилась помощь еще одной девушки, чтобы держать Дару ровно во время вечерней переклички. Когда через два часа нас отправили в барак, она едва стояла на ногах. Она долго не позволяла даже прикоснуться к щеке, когда я хотела помочь ей открыть рот, чтобы посмотреть, насколько сильно воспаление.

Ее щека была страшно горячей и, казалось, распухала у меня под рукой.

— Дара, — сказала я, — ты должна мне верить.

Она с трудом покачала головой.

— Оставь меня в покое.

— Обязательно. После того, как вырву этот дурацкий зуб.

Мои слова пробились сквозь пелену забытья, в котором она находилась.

— Черта с два вырвешь!

— Заткнись и открой рот, — пробормотала я и схватила ее за подбородок.

Дара отпрянула.

— Больно будет? — заплакала она.

Я кивнула, глядя ей прямо в глаза.

— Будет. Если бы у меня был газ, я бы сделала тебе анестезию.

Дара засмеялась. Сначала едва слышно, потом громче. Некоторые девушки на своих койках оглянулись на нас.

— Газ… — Она буквально захлебывалась смехом. — Тебе газ нужен?

Я поняла, какую глупость сказала: всего в нескольких метрах от нашего барака проводилось массовое уничтожение людей. Неожиданно для себя я тоже засмеялась. Это был ужасный, неуместный смех висельника, но мы не могли сдержаться. Мы повалились на койку, отдуваясь и хихикая, — остальные возмущенно от нас отвернулись.

Наконец мы успокоились, и наши костлявые руки переплелись, как неуклюжие лапки двух запутавшихся богомолов.

— Если не можешь обезболить, тогда отвлекай меня, — попросила Дара.

— Я могла бы спеть.

— Хочешь, чтобы разболелось еще больше? — Она с отчаянием взглянула на меня. — Расскажи мне историю.

Я кивнула. Вытащила из кармана ручку и попыталась, насколько могла, вытереть ее, что было совсем непросто, учитывая, какой грязной была моя одежда. Потом посмотрела на свою лучшую подругу, единственную подругу.

Я не могла терзать ей душу нашими детскими воспоминаниями. Не могла рассказывать байки о будущем — едва ли у нас было будущее.

Была только одна история, которую я знала наизусть. История, которую я сама много лет писала. История, которую читала Дара.

Отец заранее обсуждал со мной все детали своих похорон,начала я, и слова медленно возрождались из глубин моей памяти. — Аня, — говорил он, — никакого виски на похоронах. Хочу самое лучшее вино из черной смородины. И запомни, никаких слез. Только танцы. А когда меня опустят в землю, хочу, чтобы трубили фанфары и выпустили белых бабочек.

Вот такой человек мой отец. Он был сельским пекарем, и каждый день помимо буханок хлеба для продажи выпекал одну-единственную булочку для меня — единственную в своем роде и невероятно вкусную: в форме короны принцессы, с корицей и великолепным шоколадом. Он уверял, что секретный ингредиент — это отцовская любовь, поэтому его булочка — самое вкусное, что мне доводилось пробовать.

Я осторожно открыла Даре рот и приставила ручку к корню зуба, где распухла десна. Подняла камень, который принесла из уборной…

Мы жили на окраине деревушки настолько маленькой, что все знали друг друга по именам. Стены нашего дома были сложены из речного камня, крыша из соломы, а жара от печи, в которой отец выпекал караваи, хватало, чтобы обогреть весь дом. Я обычно сидела за кухонным столом, чистила горох, который сама же выращивала на небольшом огороде за домом, а отец открывал заслонку каменной печи и засовывал туда пекарскую лопату, чтобы достать круглые хрустящие хлеба. Свет тлеющих красных угольков подчеркивал очертания его крепкой спины под взмокшей от пота рубашкой.

— Не хочу, чтобы меня хоронили летом, Аня, — говорил он. — Сделай так, чтобы я умер, когда похолодает и будет дуть приятный ветерок. До того как птицы улетят на юг, чтобы они могли спеть для меня.

Я делала вид, что записываю все его пожелания. И меня совершенно не смущали разговоры о смерти: для меня отец был таким сильным и крепким, что не верилось, что когда-либо придется исполнить хотя бы один из его заветов. Некоторые жители деревушки находили наши отношения с отцом странными: разве можно шутить такими вещами! Но мама моя умерла, когда я была еще крохой, и мы с папой остались одни.

Я опустила взгляд и заметила, что Дара наконец-то расслабилась, зачарованная паутиной моих слов. А еще я услышала, что в бараке повисла тишина: все женщины слушали мой рассказ.

Отец заранее оговаривал со мной все детали своих похорон, — продолжала я, занося камень точно над ручкой. — Но в итоге я опоздала.

Я резко ударила камнем по ручке — она должна была заменить долото. Дара издала нечеловеческий крик и дернулась так, как будто ее проткнули мечом. Я упала на спину, напуганная тем, что сделала, а она прижала руки ко рту и откатилась от меня.

Когда Дара подняла голову, глаза у нее были ярко-красными — кровеносные сосуды лопнули от крика. По подбородку струилась кровь, как будто она была упырем, только что убившим добычу.

— Прости, — заплакала я. — Я не хотела сделать тебе больно…

— Минка… — произнесла Дара сквозь слезы полным крови ртом. Схватила меня за руку и держала, пока я не поняла, что она пытается мне что-то отдать.

У нее на ладони лежал сломанный гнилой зуб.

На следующий день температура у Дары упала. Я опять несла из кухни завтрак — добывала для подруги дополнительную порцию, чтобы сил набиралась. Когда она улыбалась, я видела дырку, черную расщелину там, где раньше был зуб.

Вечером к нам в блок подселили новенькую. Она была из Радома, отдала своего трехлетнего ребенка пожилой матери на платформе — по совету мужчины в полосатой робе. Она плакала не переставая.

— Если бы я знала… — всхлипывала она, задыхаясь от ужасной правды. — Если бы я знала, зачем он это сказал, я бы никогда не отдала малыша!

— Тогда вы оба погибли бы, — сказала Эстер, пятидесятидвухлетняя женщина, самая старшая в нашем блоке. Она работала с нами в «Канаде» и даже наладила подпольную торговлю: продавала вещи и сигареты, которые таскала из чемоданов, за порцию еды.

Новенькая никак не могла успокоиться. Ничего необычного в этом не было, но она рыдала громче остальных. Нас всех измучила жизнь впроголодь и долгие часы работы, мы устали от этого плача. Слушать ее было даже тяжелее, чем дочь раввина из Люблина, которая всю ночь молилась вслух.

— Минка, — сказала Эстер, когда новенькая буквально провыла несколько часов, — сделай что-нибудь.

— А что я могу?

Я же не могла вернуть ребенка матери. Не могла изменить то, что уже случилось. Честно говоря, эта женщина раздражала меня — вот какой черствой я стала! В конце концов, мы все потеряли близких. Разве ее утрата страшнее наших? С чего она решила, что смеет красть у нас драгоценные часы сна?

— Если нельзя ее заткнуть, — сказала другая девушка, — может, получится заглушить ее рыдания.

Раздался гул одобрения.

— На чем ты остановилась, Минка?

Сперва я даже не поняла, о чем она говорит. Но потом догадалась, что женщины хотят послушать написанную мною историю, ту, которую я рассказывала вчера, чтобы успокоить Дару. Если она сработала как обезболивающее, то, возможно, заглушит боль утраты?

Они расселись, похожие на тростник у края пруда, — хрупкие, покачивающиеся, поддерживающие друг друга, чтобы не упасть. В темноте я видела их блестящие глаза.