Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 106

Я смеюсь. Да, мои мысли заняты мужчиной. Только так уж получилось, что ему больше девяноста лет.

Неожиданно в голове рождается мысль, хрупкая, как бьющаяся о стекло бабочка: «А что, если все ей рассказать?» А что, если поделиться этим грузом, признанием Джозефа, с кем-то еще?

— Возможно, я действительно немного расстроена. Но Адам тут ни при чем. Дело в Джозефе Вебере. — Я смотрю ей прямо в глаза. — Я кое-что о нем узнала. Нечто ужасное. Мэри, он нацист!

— Джозеф Вебер? Тот самый Джозеф Вебер? Тот, который оставляет двадцать пять процентов чаевых и всегда делится половинкой своей булочки с собакой? Тот самый Джозеф Вебер, которому в прошлом году Торговая палата присвоила звание «Добрый самаритянин»? — Мэри качает головой. — Вот об этом-то я тебе, Сейдж, и толкую. Ты перетрудилась. У тебя в голове все перепуталось. Джозеф Вебер — милый старик, которого я знаю уже лет десять. Если он нацист, милая, то я Леди Гага.

— Но, Мэри…

— Ты кому-нибудь еще об этом говорила?

Я тут же думаю о Лео Штейне.

— Нет, — лгу я.

— Вот и хорошо, потому что, по-моему, это не повод для сплетен.

У меня такое чувство, будто весь мир смотрит через не ту линзу телескопа, и я единственная, кто способен видеть все четко.

— Я не обвиняю Джозефа, — в отчаянии продолжаю я, — он сам мне признался.

Мэри поджимает губы.

— Пару лет назад ученым удалось перевести какой-то древний текст, который, как они предполагали, был Евангелием от Иуды. Они утверждали, что информация, изложенная с точки зрения Иуды, перевернула бы весь христианский мир с ног на голову. Иуда уже не предстает в роли самого подлого в мире предателя, а преподносится единственным доверенным лицом Христа, которое исполнило его волю: Иисус знал, что умрет, и выбрал Иуду, чтобы довериться ему.

— Ты должна мне верить!

— Нет, — спокойно отвечает Мэри, — я тебе не верю. И тем ученым тоже не поверила. Потому что две тысячи лет история говорила, что Иисуса — который, между прочим, Сейдж, был хорошим парнем, как и Джозеф Вебер, — Иуда предал.

— История не всегда права.

— Но нужно с чего-то начать. Если человек не знает, откуда он произошел, как, скажи на милость, он узнает, куда ему стремиться? — Мэри заключает меня в объятия. — Я поступаю так, потому что люблю тебя. Иди домой. Недельку поспи. Сходи на массаж. В горы. Проветрись. А потом возвращайся. Твоя кухня будет тебя ждать.

Я еле сдерживаю слезы.

— Пожалуйста, — молю я, — не лишай меня работы! Это единственное, что я пока не испортила в своей жизни.

— Я не лишаю тебя работы. Хлеб продолжает оставаться твоим. Я взяла с Кларка обещание, что он будет использовать твои рецепты.

Но я сейчас думаю о надрезах.

Во времена коллективных печей люди приносили тесто из дома, чтобы испечь хлеб вместе с остальными жителями деревни. Как можно было отличить, где чья буханка, когда их доставали из печи? Только по тому, как они были надрезаны. Когда надрезаешь тесто, убиваешь двух зайцев: указываешь буханке, где открыться, и позволяешь ей расти изнутри. А еще надрезы позволяют каждому пекарю оставлять свой фирменный знак. Я, например, надрезаю багеты пять раз, самый длинный надрез делаю в конце.

Кларк так делать не будет.

Скажете, глупость, наши покупатели даже не обратят на это внимание, но это моя подпись. Моя печать на каждой буханке.

Пока Мэри спускается по Святой лестнице, я гадаю, не в этом ли кроется еще одна причина, по которой Джозеф Вебер доверился мне: если прятаться довольно долго, стать привидением среди живых, можно навсегда исчезнуть, и никто даже не заметит. Человеку свойственно заботиться о том, чтобы след, который он оставил, кто-нибудь увидел.

— Не знаю, что сегодня на тебя нашло, — говорит Адам, когда я скатываюсь с него и замираю, уставившись в потолок. — Но я чертовски благодарен.

Я бы не назвала то, что сейчас между нами было, занятием любовью; скорее, это попытка заползти Адаму под кожу, раствориться в нем. Мне хочется затеряться в нем, чтобы от меня ничего не осталось.

Я глажу пальцами его грудь.

— Ты не находишь меня странной в последнее время?

Он улыбается.

— Нахожу, особенно в последние полчаса. Но меня полностью устраиваешь новая ты. — Он смотрит на часы. — Мне пора.

Сегодня Адам проводит буддистскую похоронную церемонию в японской семье и предварительно подготовился, чтобы соблюсти все традиции. Девяносто девять и девять десятых процента японцев кремируют, сегодняшний его покойник не исключение. Вчера совершали поминальный обряд.

— Может, останешься хотя бы ненадолго? — прошу я.

— Нет, у меня работы по горло, — отвечает Адам. — Боюсь, как бы не напортачить.

— Ты кремировал уже сотни умерших, — возражаю я.

— Да, но для японцев это целая церемония. Мы не просто, как обычно, перемалываем остатки костей, существует определенный ритуал. Члены семьи берут фрагменты костей специальными палочками и кладут их в урну. — Он пожимает плечами. — Кроме того, тебе необходимо выспаться. Осталось всего несколько часов, прежде чем ты опять пойдешь готовить пончики.

Я натягиваю одеяло до подбородка.

— Если честно, я взяла пару выходных, — говорю я, как будто изначально это была моя идея. — Чтобы попробовать новые рецепты. Провести инвентаризацию имущества.

— Что же Мэри будет продавать, если ты здесь?

— Меня подменяет один парень, — отвечаю я, в очередной раз поражаясь, как гладко выходит у меня лгать и какое после этого остается послевкусие. — Кларк. Думаю, он справится. А еще это означает, что я поживу как нормальный человек, с нормальным распорядком дня. Знаешь, ты мог бы остаться на ночь. Было бы очень приятно заснуть рядом с тобой.

— Ты постоянно засыпаешь рядом со мной, — замечает Адам.

Но речь о другом. Он ждет, пока я отключусь, как свет, потом принимает душ и на цыпочках покидает мой дом. Сейчас я хочу того, что другие воспринимают как само собой разумеющееся: возможность почувствовать, как ночь затягивает нас своим лассо. Хочу спросить: «Ты завел будильник?» Хочу сказать: «Напомни мне, что у нас заканчивается зубная паста». Хочу, чтобы наше проведенное вдвоем время было не настолько насыщенным романтикой, а просто банально скучным.

Я обнимаю Адама и зарываюсь лицом в его грудь.

— Было бы здорово представить, что мы с тобой давным-давно женаты, разве нет?

Он высвобождается из моих объятий.

— Мне притворяться не нужно, — отвечает он, встает с кровати и направляется в ванную.

Как будто я и без него не помню! Я жду, пока польется вода, отбрасываю одеяло и бреду в кухню. Наливаю себе стакан апельсинового сока и сажусь за ноутбук. На экране таблица, по которой я делала опару, когда только-только вернулась домой из булочной. Если я не работаю в «Хлебе нашем насущном», это совсем не означает, что я не смогу усовершенствовать свои рецепты на собственной кухне.

Опара подходит на кухонном столе — нужна еще пара часиков, чтобы она перебродила, но сверху уже образовалась пена, похожая на шапку в кружке пива. Я закрываю свои таблицы и открываю в браузере видеохостинг.

Мне кажется, что я похожа на большинство двадцатипятилетних в нашей стране. Мои знания о Второй мировой войне ограничиваются школьным курсом истории в старших классах, а о холокосте я узнала благодаря программе обязательного чтения — из «Дневника Анны Франк», написанного самой Анной Франк, и «Ночи» Эли Визеля. Даже зная, что холокост непосредственно коснулся моей бабушки, — а возможно, именно из-за этого! — я склонна была относиться к нему как к чему-то абстрактному, как, например, относилась к рабству: к серии кошмаров, происходивших когда-то давным-давно в мире, который кардинально отличается от того, в котором я живу. Да, времена были тяжелые, но, положа руку на сердце, какое они имеют ко мне отношение?

В строке поиска набираю «нацистский концентрационный лагерь», и экран тут же наводняется крошечными, с ноготь большого пальца, картинками: узкое, вытянутое лицо Гитлера; груда переплетенных тел в яме; комната, доверху заваленная обувью… Выбираю видео — хронику 1945 года, сразу после освобождения. Пока оно загружается, читаю комментарии к нему: