Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 49

Ольга, или Оляша, как все привыкли ее звать, сама была уже женщиной лет шестидесяти, маленькая, худенькая, юркая и испуганная, похожая на мышку. Оляша держала двух коз, владела небольшим участком земли, с которого собирала на зиму картофель и немного овощей. Кроме того, она еще зарабатывала шитьем.

Мы очень любили Кудашеву, и мама от продажи каждой нашей вещи посылала ей немного денег. Если от нас не было долго помощи, то Оляша сама приезжала к нам на Поварскую.

Как ни стыдно в этом сознаться, но я уговорила маму дать мне возможность поехать на маскарад, воспользовавшись именем бедной, больной Кудашевой. Мама долго колебалась, говорила, что такая ложь — грех, но в конце концов согласилась. Она знала, что на маскарад я все равно поеду.

Заранее наши костюмы были перенесены в чемоданах в Староконюшенный переулок, к Пряникам. Туда же мы втроем собирались скрыться от Васильева, и туда же за нами должен был заехать на машине некто Котя Сахновский. Этого лицейского товарища моего брата я совершенно неожиданно для себя встретила в доме Красовских. В Староконюшенный переулок должна была прийти и Аля, чтобы всем вместе ехать на маскарад.

Итак, мама, тетка и я были в заговоре. Наступил день маскарада. С утра ничего не подозревавший Васильев уехал на аэродром. Когда он вернулся, никого не было дома. Только на столе белела оставленная нами записка: «За нами приехала Оляша, все едем в Царицыно. Кудашева умирает. Можем остаться в Царицыне до завтра».

Как часто бывает так, что неожиданность парализует на некоторое время и волю, и сознание. Пораженный Васильев поужинал и затем не нашел ничего лучшего, как залечь спать… а мы в это время веселились, да еще как! У всех, кто в этот вечер входил в квартиру Красовских, срывалось с уст восхищенное «Ах!».

Комнаты были неузнаваемы. Все сундуки бабушек, тетушек Никиты и его матери, в прошлом актрисы Малого театра, были опустошены. Всюду колыхались тяжелые занавеси, свисали с потолка разноцветные шелковые шатры. Во всех комнатах вырезанные и расписанные талантливой рукой Никиты абажуры со вставленной цветной слюдой лили полусвет, и этот полусвет делал встречавшуюся маску то знакомой, то нет и как нельзя больше потворствовал очаровательному обману маскарада…

Ввиду того что большая часть общества состояла из актеров, то съезжались после спектакля к двенадцати.

Ужинать сели после двух, когда сняли маски; до этого же часа пение, танцы, стихи и игры проходили очень весело, при несмолкаемых взрывах хохота.

Как я любила, танцуя, встречать первые, туманные проблески зимнего утра! И этот маскарад остался в моей памяти упоительным, чудным праздником.

Забрав ночевавшую у Пряников маму, мы отправились на Поварскую с тем расчетом, чтобы попасть в те часы, когда Васильев был еще на аэродроме. Когда он вернулся, то застал самую мирную картину: мама готовила обед, а мы с теткой, насмотревшись якобы на умиравшую Кудашеву, завязав головы полотенцем от мнимой головной боли, лежали. Благодаря этой выдумке мы могли хотя бы немного вздремнуть. В голове носились обрывки музыки, тело было в плену сладкой, приятной усталости…

— Ну что же?.. Умерла? — было первым вопросом Васильева.

— Почти что… но… еще нет… — пролепетала мама, которую я безвозвратно увлекла на путь лжи.

— Чего же вы все трое всполошились, бросили дом и удрали? — допытывал нас Васильев.

— Ника, — торжественно произнесла я, — понимаешь ли ты, что значит, когда человек умирает?

Мама посмотрела на меня укоризненно, а я фыркнула, уткнувшись лицом в подушку.

Нашим выдумкам не было конца. Но увы!.. Пришло лето, и я с ужасом замечала, какой уродливой становилась моя фигура. Тогда я стала ездить с Васильевым на аэродром и увлеклась полетами.

С утра я высовывалась в окно и определяла, ветрено ли, будет ли «болтать» в воздухе… и, убедившись в том, что погода стоит летная, мчалась с мужем на аэродром.

Мама крестилась и была от этого в ужасе, зато Васильев говорил с восторгом: «Пусть мой сын еще до рождения привыкает к полетам. Я сделаю из него лучшего русского летчика!..»

Васильев, как и многие летчики, страдал суеверием, и поэтому я, к сожалению, будучи его женой, никогда с ним не летала.

По-прежнему я летала только в открытых, военных самолетах, считая для себя позорными полеты в гражданских, пассажирских.

Каждый полет давал мне новое наслаждение, новые ощущения и даже новые мысли.



Последнее время я стала бояться за Васильева. Он все чаще выбивался из летной дисциплины, бравировал в воздухе, делал рискованные посадки, а главное — часто садился за управление самолетом с еще не совсем свежей после похмелья головой.

Почему с тревогой за него стало биться мое сердце?.. Разве я его любила?.. Нет… Но там, далеко, в последнем ящике комода, спрятанная от взоров, росла горка смешных распашонок, крошечных чепчиков и пеленок.

Я шила их ночью, тайком, боясь маминых насмешек и теткиных уколов. Старушка Грязнова учила меня этому искусству.

— Из нового, матушка Екатерина Александровна, нельзя шить, — тихим шепотом поучала она меня, — из новой материи все жестким будет… надо шить из старенького… у новорожденного-то тельце нежненькое, а старые тряпочки помягче, они и не обеспокоят кожицы-то, ведь она уж очень тонка…

Теперь, каждый раз, когда он испытывал новые машины, я очень нервничала, оставаясь дома.

И вот однажды в жаркое летнее утро, когда Васильев испытывал новую машину, я с мамой была дома. Все мои мысли были на аэродроме. На ночь для питья около нашей постели всегда стояла старинная нюренбергская кружка с кипяченой водой. Окна были открыты. Совершенно не сознавая того, что делаю, я, проходя мимо окна, выплеснула в него оставшуюся в кружке воду.

— Мама! — тут же испугавшись, воскликнула я. — А вдруг я облила кого-нибудь?

— Что ты! — мама даже улыбнулась. — Ведь мы на третьем этаже, к тому же день такой жаркий и такая капля воды; да это будет всего горсть водяных брызг в воздухе, и больше ничего!.. — С этими словами мама принялась за шитье, а я взялась за щетку, чтобы подмести пол, но в это время в передней послышался звонок, другой, третий — звонили, не останавливаясь.

Я бросилась открывать дверь. Передо мной стоял хорошо одетый молодой мужчина с шикарным желтым портфелем в руке.

— Кто вылил воду из окна вашей квартиры?! — задыхаясь от негодования, проговорил он. — Кто?!

— Я… это моя вина, — и не думая отрекаться, призналась я, хотя фасад третьего имел двенадцать окон.

— Как вы смели?! Я составлю акт, я оштрафую вас! Я приведу милицию! — продолжал он кричать.

— Прошу вас, зайдите к нам! Прошу вас! — Схватив за рукав незнакомца, я тащила его к нам в комнаты. Многие двери уже открылись на крик незнакомца, любопытные, злорадно улыбавшиеся лица выглядывали в переднюю.

— Это безобразие! — продолжал кричать незнакомец. — Выливать на голову прохожих грязную воду!

Но, несмотря на свой гнев, он все-таки повиновался и, увлекаемый мною, вошел к нам.

Очутившись на пороге, он сразу переродился: взгляд его скользнул по венецианской люстре, портретам, мебели, по блестящему, натертому паркету и остановился на маме. Он умолк и вежливо ей поклонился.

Мама встала ему навстречу, и он назвал себя. Фамилия незнакомца была Янушевский, имя его и отчество тоже были чисто польские (но я их не помню)…

В это время я уже успела пробежать во вторую комнату, схватила злосчастную нюренбергскую кружку и вынесла ее незнакомцу как вещественное доказательство моей вины.

Ах, как она была красива! Ее серебряная крышка была тончайшей резной работы. На пестром фаянсе изображены охотники, обвешанные дичью, с полными ягдташами за спиной, со сворой охотничьих собак входящие в придорожный трактир выпить пива и погреться около пылающего камина.

— Вот, — сказала я, протягивая Янушевскому кружку, — здесь был остаток чистой кипяченой воды, которую я для питья ставлю обычно себе на ночь… Простите меня… я сделала это машинально… я очень волновалась…