Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 49

— Ну а если б мое сердце не выдержало твоего пойла, тогда что? — спросила я.

— Тогда?.. — Тени набежали на его лицо, и оно помрачнело. — Тогда, наверное, умерла бы… значит, такова судьба… все лучше, нежели бросила бы, ушла от меня… — Потом, встряхнув головой, словно отгоняя вставшие перед ним образы, он уже весело продолжал: — Ты ведь ничего не знаешь, а я свою машину продал, чтобы у нас деньги были, чтобы ты здесь отдохнула, в средствах не стеснялась. Я тоже хочу месяц отдохнуть от полетов, наши доктора мне сейчас летать не дают, сволочи!.. Говорят, что-то с сердцем…

— Докутился?..

Он мрачно на меня посмотрел и передразнил:

— «Докутился»… Не докутился, а ты довела, все сердце мне исклевала. Я говорил — курчонок, забралась мне в сердце и клюешь. Пока не выклюешь — не успокоишься… Ну скажи мне, ну почему ты меня не любишь? Почему? От меня все женщины с ума сходили…

Такие разговоры повторялись ежедневно.

— Вот где был твой север, твоя далекая Арктика, врун несчастный… — негодовала я.

— А с тобой иначе нельзя… вот тебя умной считают, — смеялся он, — а по-моему, не умна ты, поверила тому, что я тебя разлюбил, что оставить могу… вот глупа…

Революция застала Васильева в чине летного полковника; теперь он подходил к сорока годам и имел за своей спиной тот летный стаж, который означает даже здоровое сердце по-летному изношенным. Он должен был перейти на учебные полеты и теоретические занятия в преподавании военной авиации. Но я видела, что любовь к небу и тоска по нему заставляют его сильно страдать.

Завезя меня в Звенигород, Ника вдруг ожил; он загорелся какой-то новой идеей, которая полностью им овладела и которую он держал от меня в секрете.

— Увидишь! — говорил он, блестя глазами. — Что я только устрою… всех удивлю!

Он стал исчезать все чаще. Я оставалась совершенно одна.

Дни, полные безделья, сводили с ума. Напрасно я просила у Ники купить мне бумаги и чернил. Он воображал, что я буду кому-то писать тайные письма. Когда я просила, чтобы он привез мне из города книг для чтения, он неизменно говорил:

— Тебе и от своего ума некуда деваться, еще читать вздумала. Вот позволял тебе читать — читала-читала да так начиталась, что ночью от меня удрала. Тебе нечего делать? Лежи и поправляйся!

— Я уже поправилась!

— Все равно лежи! Это тебе полезно.

Свидетелем жизни старого монастыря являлся повар гостиницы — Поп-верста, бывший монах. В мирском крещении его имя было Сергей, но при пострижении он принял имя Сильвестра. Под этим именем он остался и при советской власти. Имя для произношения довольно трудное, и его звали Сильверст, отсюда, наверное, и появилось прозвище «верста». Этому имени способствовал и очень высокий рост бывшего монаха.

Когда-то, до монастыря, он был поваром, и неизвестно, какая жизненная драма заставила его постричься. Но когда стали разгонять монастыри, то Поп-верста не захотел покинуть ставшие родными места и остался здесь, вернувшись к своей прежней профессии: стал поваром при бывшей монастырской гостинице.

Высокий, худой и смуглый, он ничем не походил на обычного толстенького, самодовольного повара. Было ему лет пятьдесят, темные небольшие глаза смотрели тускло, безразлично. Был он молчалив, немногословен, говорил ровным, тихим голосом. Волосы — беспорядочные, жидкие, черные — выбивались из-под белого поварского колпака, который он носил только около плиты, а в свободные часы спешил поскорее надеть старую, замасленную монашескую скуфейку.

Я увидела его впервые как-то раз вечером, когда вышла подышать на крыльцо свежим воздухом. В ту зиму стояли лютые морозы, и мне в легкой черной шелковой шубке нечего было и думать о прогулках, к тому же дорога была наезжена только в одну колею, и при встрече с санями надо было отходить в снег, которого намело по колено. Я стояла на крыльце, с жадностью вдыхая чистый морозный воздух, любуясь очертаниями старинных глав монастыря и видом печального, заброшенного кладбища.

— Чего вы боитесь? — вышла я наконец из терпения. — Я не сделаю вам ничего дурного, у меня есть с собой лекарства, может быть, вам легче станет!..

Не знаю, надоела ли моя настойчивость, но послышался звук откинутого металлического крючка, и дверь открылась.

Высокая черная фигура монаха, бродившая среди могил, показалась бы мне призраком, если б по чуть сутулой спине и мелким шагам я не узнала повара гостиницы.

Он был в монашеской скуфье, и хотя в вечерних сумерках я не могла рассмотреть выражения его лица, но по тому, как медленно он шел, я чувствовала, что он сосредоточен и погружен в свои мысли.

Я стояла тихо, боясь пошевельнуться, боясь, чтобы не хрустнул снег под подошвами ботинок. Но Поп-верста уже повернулся, взгляд его упал прямо на меня. Он сразу насупился, опустил голову и, повернувшись ко мне спиной, стал быстро удаляться. Его длинная неуклюжая фигура еще долго ныряла в снежных сугробах между крестами, пока наконец не скрылась за монастырем.

Однажды девушка, принесшая мне утром чай, предупредила меня:

— Сегодня ни завтрака, ни обеда не будет… повар заболел.



— Что с ним?

— Да разве у него узнаешь? Заперся, к себе никого не пускает, больницы звенигородской боится…

Целый день мысль об этом больном, одиноком человеке не покидала меня. Я еще дождалась трехчасового чая, чтобы спросить горничную, как здоровье Попа-версты.

— Все на запоре сидит, — с досадой ответила она, — наверное, самогоном отравился… пьет он очень…

— А вы бы в Звенигород за врачом съездили, — предложила я.

— А кто поедет? Чтобы в поле замерзнуть? Смотрите, какая метель разыгралась…

Вьюга действительно кружила, мела, срывала с крыши снег и запорашивала снежной пеленой стекла окон. Ветер уныло выл в трубе.

— Покажите, где комната вашего повара, — попросила я.

— А вы разве доктор?

— Да, — решилась я на ложь, так как иначе боялась встретить отпор. Наверное, я напустила на себя достаточно решительный вид, и горничная мне молча повиновалась.

Я взяла аптечку, которую за время моего выздоровления успела составить.

По бесконечным лестницам и низким переходам старинной гостиницы мы спустились в подвал, где помещалась обширная кухня. Девушка указала мне на маленькую дверь.

— Стучите, все равно не откроет, — сказала она, махнув при этом безнадежно рукой.

— Сильвестр… а как его дальше, по батюшке? — осведомилась я.

— Не знаю. — Горничная усмехнулась. — Поп-верста, да и только. Все так его зовем.

— Товарищ, откройте! Гражданин!.. — не зная, как назвать больного, стучала я в дверь.

Сначала была мертвая тишина, больной не подавал никаких признаков жизни. Потом послышалась возня. Я все продолжала стучаться. Наконец недовольный голос спросил:

— Кто там?.. Мне доктора не надо… все равно не открою!

— А я не из Звенигорода доктор, а совсем другой, я тут, в гостинице, живу.

— Что вам надо?

— Помочь, если смогу.

— Оставьте меня в покое, — промычал голос за дверью.

Высокая, согнутая фигура заковыляла от двери в угол и скрылась во мраке.

На опрокинутой деревянной бочке, заменявшей, очевидно, стол, стоял старинный монастырский фонарь из резного черного железа, из которого лила скупой свет стеариновая свеча. Когда глаза привыкли к полумраку, я увидела, что Поп-верста взгромоздился на койку. Из тюфяка во многих местах торчала солома. Эта конура, наверное, прежде была чуланом для провизии, о чем ярко свидетельствовали маленькие под потолком оконца за железной решеткой. «Настоящая тюрьма», — подумала я. Над койкой висела на железном крюке темная, старая икона; с нее свешивались резные деревянные четки.

Поп-верста сидел против меня, свесив ноги в дырявых валенках, и смотрел недружелюбно, зло, не мигая. Он чуть покачивался, видимо от слабости. Сквозь смуглость худых щек проступали яркие пятна. Он горел в жару.

Я поставила больному градусник, ощутив при этом приторно-кислый запах немытого человеческого тела. Сев на какой-то пустой ящик, стала расспрашивать повара, на что он жалуется. Он не хотел отвечать. Чтобы время шло незаметнее, я стала рассказывать больному, что живу здесь, в гостинице, что о его болезни узнала от горничной из-за отсутствия завтрака и обеда. Поп-верста молчал и смотрел на меня недоверчиво.