Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 49

Он не был остроумен, но, развеселившись, смеялся и резвился, точно молодой щенок. По природе был весел и радостен, но, задетый в своем самолюбии, мог под горячую руку убить. Главным и, может быть, единственным его пороком было пьянство.

Васильев очень любил посидеть за сложным пасьянсом. Часто, когда я, сидя в гостиной, играла, он тихо, как котенок, прокрадывался в глубину комнаты, садился на диван и начинал раскладывать какой-нибудь пасьянс. Вдруг неожиданно за моей спиной раздавались приглушенные ругательства: это, выйдя из себя, Васильев в бешенстве разрывал на клочки обе колоды карт.

Перед полетами Васильев занимался гимнастикой, читал, отдыхал и рано ложился спать. После полетов пропадал по нескольку дней в Москве, видимо кутил, потом приезжал в своей машине, заваленной всевозможными глупейшими покупками.

Но было в нем одно, что удивляло и даже трогало меня: за все время он не вспомнил ни одним словом ни намеком о том, что когда-то произошло между нами.

Он относился ко мне со всей нежностью и бережностью, на которые был только способен. Он не оскорбил меня ни одним случайным или надуманным прикосновением, и часто, неожиданно подняв глаза, я ловила на себе его хороший, совсем голубой взгляд, и тогда он, словно пойманный в чем-то недозволенном, смущаясь, отводил глаза в сторону.

10

Я ни минуты не думала, что Васильев любит меня, так как не верила, что такое существо способно любить, но теперь я надеялась (видя его настолько изменившимся), что он излечился от тупого животного чувства, которым одно время был полон. Но один случай это опроверг и привел меня в отчаяние.

После своего обычного отсутствия и кутежа в Москве Васильев поздно вечером прикатил совершенно пьяный с двумя такими же пьяными летчиками и молодой цыганкой, которую они заперли в машине, а сами, шатаясь и поддерживая друг друга, вошли в дом и, пройдя в комнату Васильева, завалились спать.

Было поздно, но я все-таки послала на деревню разбудить и разыскать какого-нибудь слесаря, чтобы отпереть несчастную пленницу.

Худенькое стройное существо в пестрых тканях, забившись в угол машины, долго не хотело вылезать, бросая на нас недоверчивые огненные взгляды.

Звали ее Глашей. Бедняжка была голодна и очень запугана. Мы ее накормили, уложили спать по ее требованию на террасе.

Рано утром, пока мы еще спали, машина с двумя летчиками и Глашей уехала.

Васильев вышел сумрачный, злой и бросал на меня хмурые взгляды, когда садился за утренний кофе, который прошел в полном молчании.

Мама, верная этикету, делала вид, что никакой пьяной компании мы не видели. Когда же она после кофе отправилась с книжкой посидеть в парк, я обратилась к Васильеву:

— Нехорошо вы делаете, плохие у вас замашки: живого человека заперли в машине…

Он посмотрел на меня враждебно:

— А вы-то сами хороши! — сказал он. — Смотрю я на вас, смотрю и никак не пойму, из чего вы сделаны? Разве вы женщина?

— О чем это вы? — удивилась я.

— Да вот хотя бы о вчерашнем… другая бы на вашем месте не стерпела, сердцу волю дала бы… животные и те ревность понимают… а вы?.. в дом взяли, спать уложили… Э-э-эх!!! — Он махнул рукой. — Я вот возьму да завтра певичку, что в Эрмитаже «Сильву» поет, привезу сюда и с собою спать положу. Что тогда?.. — глаза его вдруг заголубели и блеснули страшным озорством.

— Вот радость-то мне будет! — воскликнула я. — Прошу вас, хоть гарем здесь заведите, только дайте мне вздохнуть!.. Ведь живу я здесь, словно под домашним арестом, и краю не вижу, когда этому будет конец!

— Эх! Разобьюсь я когда-нибудь из-за тебя! — вдруг ударил себя в грудь Васильев. — Взошла ты ко мне в сердце, словно курчонок какой… и клюешь, и клюешь… я и пью, и летаю, и баб, прости Господи, обнимаю, а сам только и думаю: кончена моя жизнь, если моей не будешь, кончена!.. Ну скажи, что для тебя сделать?

— Бросить пить и меня на «ты» не называть…

Он весь как-то съежился и поник.

— Знаю… мужик я для вас…





— Глупое слово! Разве дело в происхождении? Все мы люди, и кровь у нас одинаковая… Вы так со мной поступили, что не может быть у меня к вам простых, хороших, человеческих отношений. Сами виноваты… Вы вот лучше скажите, как дальше будет?.. По бумагам я ваша жена, а распоряжаетесь вы мной, словно властелин. Работать меня не пускаете, знакомых мне видеть нельзя, что я, вещь ваша? Вы же мне совершенно чужой человек! Как же дальше?

— Дальше? — Он нехорошо усмехнулся. — Так и будет до самой смерти…

Ожидая ответа, он смотрел тяжелым, мутным взглядом. Этот человек умел перерождаться в одно мгновение. Из жизнерадостного, веселого и доброго делался злым, тупым, страшным и принимал какой-то звериный облик.

Этот случай заставил меня призадуматься. Я немела, отступала перед его силой, хотя старалась не показывать вида. Кроме всего, мне ведь было всего восемнадцать, а ему тридцать восемь.

11

Мама веселела день ото дня. К ней приходили крестьяне Петровского, она часами с ними разговаривала и покупала кур, уток, мясо, творог, яйца, сметану и молоко, которое, как в детстве, покупалось «четвертью» и выносилось прямо на ледник.

У нас были две прислуги, девушки из села Петровского, и, казалось, все, что случилось со мной, маму мою ничуть не трогало. Наоборот, ей казалось, что иначе и быть не могло.

По вечерам она, Васильев и Манкашиха играли в преферанс или джокер.

Мама продолжала восхищаться Васильевым, но вместе с тем смотрела на него несколько свысока.

Глядя на Васильева, на его хозяйский, властный тон, мне становилось совершенно ясно, что власть надо мной и потеря мною свободы была ему платой за «возвращенное» Петровское.

Постепенно накапливавшееся в моем сердце возмущение, найдя случайный предлог, вдруг прорвалось взрывом негодования.

Это случилось, когда природа, книги и музыка перестали уже радовать, так как я все время натыкалась на невидимые прутья клетки, в которую меня посадили.

Давным-давно отцвела сирень, пронеслось в разгаре лета благоухание жасмина, сошли ягоды, и наступил конец августа с его прохладными вечерами.

Однажды, вернувшись из Москвы, мама, выходя из машины, радостно замахала мне каким-то письмом.

— Китти! Китти! — кричала она, пока я сбегала по ступенькам террасы. — Ты не можешь себе представить, от кого письмо! Ты удивишься!.. Я просто глазам не верю! Боже мой! Иди, иди скорее!..

Не только я, но и Васильев с обеими прислуживавшими нам девушками выскочили в любопытстве на террасу.

На письме были наклеены заграничные марки, оно было из Америки. Писал нам Львов. Письмо само по себе было не длинно, но его содержания было вполне достаточно, чтобы перевернуть всю нашу жизнь.

Львов писал, что очень хорошо устроился, и звал к себе.

В то время ни одна страна не пускала к себе без внесения определенной суммы на имя приезжих в банк страны, в которую они приезжают. Было это вызвано тем, что люди часто приезжали без гроша и голодная эмиграция только увеличивала толпу нищих и безработицу.

Львов имел за границей богатых родственников и писал, что нужная сумма за нас будет внесена. Он просил, чтобы мы как можно скорее хлопотали о выезде из Советского Союза.

«…Может быть, Китти сделала за это время какой-либо ложный шаг? Пусть это ее не останавливает. Пусть считает этот брак зачеркнутой страницей. У нее все впереди, она еще молода. Отвечайте скорее, согласны ли вы приехать?..» — так оканчивалось письмо.

Страшный грохот и звон разбитого стекла вернул нас с мамой к действительности. Перед нами, вытянувшись во весь рост, стоял с перекошенным от злобы лицом Васильев. Тончайшего хрусталя ваза, за минуту до этого еще полная осенних астр, валялась у наших ног в острых сияющих осколках среди беспорядочно разбросанных цветов.

Васильев обрушился на нас. Началась сцена разнузданная, дикая, посыпались тяжелые русские ругательства.