Страница 27 из 112
не дашь взлететь
преступно высоко...
...Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство все на лоскуты,
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нем уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
все занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и все в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шел
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Сезрак. —
И снег выплевывал:
Эезрак...»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже...»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаянней отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь...
Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
■ЯМаЛНО появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли, мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка...
ВЫСТАВКА НА ВОКЗАЛЕ
Я побывал на выставке болгарского художника
Светлина Русева. Выставка устроена внутри, может
быть, самого красивого в мире софийского вокзала.
Сначала кажется, что картины — над. Над ждущи-
ми поезда, усталыми от шума большого города бол-
гарскими крестьянками с их корзинами и сумками, на-
битыми священным мусором столичных покупок. Над
рабочими, в чьих отяжелевших глазах еще мелькает
серая река конвейера и в чьих ушах еще продолжа-
ют грохотать станки, у которых они только что стоя-
ли. Над хрупкой студенткой, у которой на бахроме
джинсов печально повис зацепившийся алый лепес-
ток болгарской розы. Над всем уезжающим, приез-
жающим, ожидающим, встречающим, провожающим,
умирающим и рождающимся, прекрасным и изнури-
тельным хаосом перпетуум-мобильной жизни челове-
чества на холстах висят распятые на окровавленной
проволоке жертвы террора в Чили,— и страдания
далекого Сантьяго, отражаясь в глазах болгарских
крестьянок, становятся частью переполненного чело-
веческими дыханиями софийского вокзала. А самое
прекрасное, когда крестьянки на вокзале, на минуту
забыв тяжесть сумок в своих руках, вглядываются в
самих себя, написанных на холстах, вглядываются
удивленно и чуть настороженно, может быть, впервые
задумавшись о себе: кто же мы такие? И картины
перестают быть над, они медленно опускаются в глубь
человеческих глаз, садятся вместе с людьми в ваго-
ны и едут, сами не зная куда.
Я не верю в искусство над. Над вокзалом или
охваткой. Большое искусство не должно стесняться
быть выставкой на вокзале. На вокзале нашей жизни,
набитом страданиями и надеждами, о котором Пас-
тернак писал: «Вокзал, несгораемый ящик разлук мо-
их, встреч и разлук...» Роль художника на вокзале
жизни нс должна превращаться ни в роль вокзально-
го милиционера, ни в роль автомата для чистки боти-
нок, который за монетки, всовываемые в щель, ус-
лужливо счищает даже кровь с обуви убийц, ни в
роль громкоговорителя, ни в роль туристской рекла-
мы, ни в роль плаката. Искусство как выставка на
вокзале — это единственная возможность остановить
хотя бы на минуту слишком спешащий, слишком
изнервленный мир, чтобы люди наткнулись глазами
на воссозданных самих себя, замерли и задумались:
кто же мы такие?
Этому самовопросу не научишь дидактикой. Ди-
дактика никогда не делала людей лучше. Помпез-
ный лозунг не может проникнуть так глубоко внутрь
человека, как великая картина, а если все-таки про-
никнет, то это даже страшно. Только задумывание че-
ловека над собой, которое спасительно нам дарует
великое искусство, делает нас лучше. Такое задумы-
вание иногда неприятно, царапающе, болезненно, но
позор тем, кто от искусства ждет только так называ-
емого «эстетического наслаждения». Большие худож-
ники —это не декораторы страданий мира, не хитро-
умные музыкальные аранжировщики криков или сто-
нов, они сами эти страдания, они сами эти крики и
сгоны Морально опасен в перспективе любой чело-
век, откладывающий в сторону «тяжелую книгу»
и ложноспасительно заменяющий ее развлекательно
пустой юмористикой или детективом. Человек, отвер-
нувшийся от чужих страданий в книге, может отвер-
нуться от таких страданий и в жизни. Достоевский
сказал об этом так: «Мы или ужасаемся, или притво-
ряемся, что ужасаемся, а сами, напротив, смакуем
зрелище как любители ощущений сильных, эксцент-
рических, шевелящих нашу цинически-ленивую празд-
ность, или наконец, как малые дети, отмахиваем от
себя руками страшные призраки и прячем голову
в подушку, пока пройдет страшное видение, чтобы по-
том забыть его в нашем веселии и играх».
Однажды поэт Борис Слуцкий сказал мне, что
все человечество он делит на три категории: на тех,
кто прочел «Братьев Карамазовых», на тех, кто еще
не прочел, и на тех, кто никогда не прочтет. Я заметил
ему, что, к сожалению, самая многочисленная кате-
гория— это те, кто видел «Братьев Карамазовых» по
телевидению. Люди только думают, что они смотрят
телевизоры. На самом деле телевизоры смотрят лю-
дей. Включенный экран — это недремлющее око на-
блюдения, о котором писал когда-то Джордж Оруэлл.
Страшновато, когда создается иллюзия присутствия
везде, хотя ты нигде: когда ты можешь спокойно же-
вать сосиски с капустой и игриво поглаживать вы-
пуклости супруги, в то время когда на экране Отелло
душит Дездемону или каратели в Родезии расстре-
ливают людей. Настоящий экран в мир — это вели-
кая книга, потому что книгу нельзя включить или
выключить, хотя иногда пытаются это делать, но та-
кие попытки обречены, ибо великая книга включает-
ся навсегда.
Создавать великие книги мучительно, и мучитель-
но их читать, потому только великая боль — мать ве-
ликой литературы. Но дай бог, чтобы страдания лю-
дям причиняло только искусство! Ингмар Бергман го-
ворил о том, что когда мы решим все то, что сейчас
кажется нам проблемами, тогда-то и появятся насто-
ящие проблемы. Но до этого, к сожалению, далеко.
Страдания, которые причиняют людям искусство или
любовь, относятся к страданиям необходимым, кото-
рые и делают человека человеком. Но мы еще живем
в мире страданий ненужных, отвратительно унижаю-
щих человеческое достоинство, в мире страданий, на-