Страница 48 из 63
Они ехали на малом газу, опустив стекла и подняв верх. Чья-то открытая машина как ураган промчалась мимо них; сидевшие в ней делали им укоризненные знаки. Придорожные столбы плохо были видны из-за разросшегося дикого овса. Дорога послушно следовала за прихотливыми излучинами прохладной реки, заигрывавшей с плотиками для полосканья белья, с мельницами, с водосливами и опрокидывавшей вверх ногами в своем зеркале плакучие ивы, ветви которых походили на букли париков. Пейзаж крайней своей причудливостью напоминал Беранжеру. Беранжеру, когда она…
Сердце Абеля учащенно забилось.
На придорожном столбе он прочел наполовину стершееся название местечка и цифры, обозначавшие расстояние; судя по буквам и по цифрам, столб этот был поставлен еще в те времена, когда здесь ездили на лошадях.
Поле становилось все шире. Немного погодя показался поселок. Абель остановил машину у края дороги, вышел и полез на насыпь, склон которой был замусорен грязной бумагой. Так вот он, поселок под названием Анжервилль! Первое, резнувшее глаз впечатление: все стало каким-то уж очень мелким. Но тогда бомбежки, оголяя местность, изменяли пропорции. Соотношение земли и неба нарушало вдобавок затопление. Помимо всего прочего, тогда не было и в помине этой кокетливой туристической дороги, отмеченной на карте зеленой полоской. Прежняя, военная дорога извивалась по полю, среди широкой волнистой низины, которая сейчас колыхалась у его ног морем высоких хлебов. Сердце у Абеля колотилось. Он этого не любил. Он не любил, когда внутренняя Разведывательная служба молчала.
Абель рассчитывал на колокольню. Да, наверно, это та самая колокольня своеобразной архитектуры, состоящая из двух резко отличающихся одна от другой частей: нижней — приплюснутой, тяжеловесной, старинной, и верхней — воздушной, хрупкой, привлекавшей к себе внимание восьмигранным шпилем. Угол падения кровель — над хорами, над абсидой, над папертью — был тоже характерен: как будто церковь старалась расположиться поудобней и, не будучи гордой, по мере того как она все ближе спускалась к крестьянам, становилась похожей на деревенский сарай. Но та колокольня, которая запечатлелась у Абеля в памяти, была еще тоньше и голубее, а кровли, насколько он помнил, были коричневые. Ну, а теперь все кровли в Анжервилле голубые. Ступенчатый скат тоже выглядел по-иному. Ритм был не столь ярко выражен, менее отчетлив. «Опять ты об этом думаешь, опять ты об этом думаешь!» — сказала бы ему сейчас Беранжера. Ах, Малютка, дрянная ты девчонка! Ну зачем ей понадобилось раскрывать перед ним жалкую свою жизнь — жизнь безвестной женщины, чересчур независимой и уже ни во что не верящей? «Выкиньте из головы всякую мысль об этой женщине. Она свою роль сыграла. Теперь ее образ тонет в дали». Ага, заговорила-таки внутренняя служба! А ведь он думал, думал напряженнее, чем когда-либо! Ну так вот, колокольня представлялась ему сейчас не такой остроугольной, потому что он смотрел на город с более высокой точки. А тогда он смотрел, лежа на земле, — должна же быть разница! Из поселка выехали два ярко-красных трактора. На велосипеде ехала девушка. Вся нежно-розовая, как яблоневый цвет, она сделала Абелю и Валерии чуть заметный знак, а вуаль у нее развевалась, вуаль развевалась, развевалась на вольном ветру.
Абель собирал все свои силы, сличал свои воспоминания с тем, что видел сейчас, напрягал память, до отказа напрягал волю.
Он вибрировал, точно огромный, стоящий на якоре корабль, на который со всех сторон налетает ветер; внимание у него вновь ослабело.
Теперь он был уже неспособен двигаться дальше ни во времени, ни в пространстве.
Воля его была сломлена. Его выкинуло на берег, словно пучок водорослей, который оставляет, как веху, последний вал. Он был отброшен на исходные позиции. Искомое ускользало от него навсегда как раз в ту минуту, когда он был уверен, что вот сейчас он до него достанет — стоит только протянуть руку. Дальше он никуда не поедет. Анжервилль, возможно, и есть тот самый поселок, который возник тогда перед ними над мертвыми водами долины Иосафатовой.
Вновь отовсюду прихлынуло забвение, оно проникало, оно просачивалось в него. Чей-то голос издевался над ним, каркая, словно колеса бегущего поезда: «Ну зачем? Ну зачем?» Или: «Пле-вать, пле-вать, пле-вать». Как он мог надеяться, что в приютных долинах жизни, долинах, над которыми щебечут птицы, долинах, по которым тащатся крестьянские повозки, по которым ходят рыбаки и катят на велосипедах хорошенькие девушки, он отыщет Долину Смерти?
Долины Смерти больше не существовало.
Во всяком случае, это была приятная новость. Смерть умерла. До особого распоряжения. До новой войны.
Что же делать?
Никто больше не бросал костей, но цифры на них разобрать нельзя. А сзади стоит требовательная Валерия и отрезает все пути к отступлению.
Редко когда человек решается на что-либо бесповоротно.
Абель оглянулся.
Он успокоенно улыбался.
Он смотрел Валерии прямо в глаза.
— Здесь.
Последовало долгое молчание. Тишину внезапно нарушил оглушительный треск мотороллера.
Абель держался твердо, невозмутимо, непринужденно, с полным сознанием своей ответственности.
— Жак не доехал до этой церкви, — добавил он.
Жак погиб у врат царства. Царство начиналось по ту сторону поселка. Оно примыкало к прибрежной Нормандии, где яблони погружали стволы свои в волны, оно являло собой влажный мир высокой травы.
— Жа-ак, Жа-ак, милый мой мальчик! — шептала Валерия, и это малое слово «мальчик» причиняло ей боль нестерпимую. После смерти Жака она прожила так долго, что могла бы быть его матерью. Она с той поры и стала матерью этого мальчика, навсегда ушедшего в прошлое, жизнь которого оборвалась в юности. Теперь она поняла нутром то, что Абель говорил ей о канской Мамочке, о том, что женщина независимо от возраста может испытывать материнское чувство к солдату. Началась оттепель.
Трактористы пошли в наступление на пшеницу. Валерия села на склоне холма и опустила голову на руки. Тщетная предосторожность! Вся Нормандия, освещенная молодым солнцем, ходила перед ней волнами: темная зелень проселочных дорог, обсаженных шелковицами с кислыми черными ягодами, — об их ветки Жак царапал себе лицо, — влажная зелень лесов, напоминавшая бархатную куртку, сшитую на егеря-исполина, — в тени высоких этих деревьев Жак спал. То был необозримый колышущийся ковер, такой же зеленый, как знаменитый «зеленый рай» Байе и Анжера, где каждая былинка вымахивает в целое дерево, и в этот ковер вплетали свои нити и мудрая яблоня, и каштан с его лазоревой тенью, и молчаливый бук, и одухотворенная зелень акации, оправленная в серебро итальянских тополей, стройных, как веретено сказочной феи, и с оловянным отливом зелень ракит, склонившихся над неторопливыми речками, где рыбаки подремывают в своих плоскодонках, и, наконец, бутылочная зелень рек, через которые перекинуты замшелые мосты, отблескивающих рек, где форель мелькает как воспоминание. Жак в изнеможении засыпал под каштанами, шагал по замшелым мостам, на глазах у Жака всплескивала форель, но Жаку не пришлось сорвать спелое яблоко ни с одной мудрой яблони. Ему достались в удел зеленые яблоки. Он не доехал до поселка. Он не дожил до осени.
Валерия, позабыв о приличиях, плакала навзрыд.
— Жа-ак, Жа-ак, мой маленький Жа-ак! Жа-ак, ах Жа-ак! Мой большой, мой большой мальчик Жа-ак…
Низко опустив голову, она чуть слышно зашептала:
«Боже! Ниспошли мне свою милость! Сжалься надо мной! Ниспошли мне милость с берега Милости, ту, которой испрашивали наши предки, перед тем как выехать в Канаду. Боже!.. Пошли мне силы не рыдать при этом человеке!.. Абель все мне твердил о Долине Смерти, о долине Иосафатовой, а привел в дивный сад! Как это ужасно! Сжалься надо мной, боже!»