Страница 12 из 18
Тут вдруг увидели, что на мостах переходят войска наши на эту сторону Днепра, за ними толпой тащатся на повозках и пешими бедные смоленские обыватели. Резерв наш передвинулся за пять верст на дорогу, идущую в Поречье, и две батарейные роты наши заняли возвышение вперерез большой дороги, а позади расположились гвардейские и кавалерийские полки. Толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю без крова, приюта, понемногу собирались сзади, около нас, чтобы продолжать далее свое тяжелое странствование. Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия.
Здесь я сам слышал, своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы – и больно, – но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается!»
Когда такие слова вырвались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?
Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не колебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения, по важности, он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря. В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же.
П. Багратион – А. Аракчееву
Милостивый государь граф Алексей Андреевич!
Я думаю, что министр (М. Б. Барклай де Толли. – Ред) уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии. Это самое важное место понапрасну бросили. Я с моей стороны просил лично его убедительнейшим образом, наконец, и писал, но ничто его не согласило. Я клянусь Вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 часов и бил их, но он не хотел остаться и 14 часов. Это стыдно и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть – война. Но зато неприятель потерял бездну. Наполеон как ни старался и как жестоко ни форсировал и даже давал и обещал большие суммы награждения начальникам только ворваться, но везде опрокинуты были. Артиллерия наша, кавалерия моя, истинно, так действовали, что неприятель стал в пень. Что стоило еще оставаться два дня по крайней мере; они бы сами ушли, ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля привести скоро в Москву. В таком случае не надо медлить государю: где что есть нового войска, тотчас собрать в Москву, как из Калуги, Тулы, Орла, Нижнего, Твери, где они только есть, и быть московским в готовности. Я уверен, что Наполеон не пойдет в Москву скоро, ибо он устал, кавалерия его тоже, и продовольствие его нехорошо. Но на сие и смотреть не дóлжно, а надо спешить непременно готовить людей, по крайней мере 100 тысяч, с тем что, если он приблизится к столице, всем народом на него навалиться, или разбить, или у стен Отечества лечь. Вот как я сужу, иначе нет способу.
Слух носится, что Вы думаете о мире, чтобы помириться. Боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться! Вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас на стыд поставит носить мундир. Ежели уж так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная, и надо поддержать честь свою и все слова манифеста и приказов данных; надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной – и ему отдали судьбу всего нашего Отечества! Я право с ума схожу от досады, и простите меня, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армией министру. Итак, я пишу Вам правду. Готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собой гостя.
Большое подозрение подает всей армии гос[подин] флигель-адъютант Вольцоген: он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он все советует министру. Министр на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против его, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно. Любя моего благодетеля и государя, повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашей ретирадой мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч, а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите, ради бога, что наша Россия, мать наша, скажет?! Что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдавать сволочам и вселять в каждого подданного ненависть, что министр нерешителен, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества?! Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть. ‹…› Ох, грустно, больно! Никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога. Лучше пойду солдатом в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем. Вот, Вашему Сиятельству всю правду описал, яко старому министру, а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Прочтите и в камин бросьте.
Почти то же самое Багратион писал 14 августа графу Ростопчину, сделав к своему письму следующую характерную приписку:
P. S. От государя ни слова не имеем; нас совсем бросил. Барклай говорит, что государь ему запретил давать решительные сражения, и всё убегает. По-моему, видно, государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем. Я же думаю, [что] русские и природный царь должен наступательный быть, а не оборонительный – мне так кажется. Простите, что худо писано и во многих местах замарано: спешил и мочи нет от усталости.
А. Пушкин
Объяснение по поводу стихотворения «Полководец»
Одно стихотворение, напечатанное в моем журнале, навлекло на меня обвинение, в котором долгом полагаю оправдаться. Это стихотворение заключает в себе несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставив своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества. Я не мог подумать, чтобы тут можно было увидеть намерение оскорбить чувство народной гордости и старание унизить священную память Кутузова; однако ж меня в том обвинили…
Неужели должны мы быть неблагодарны к заслугам Барклая де Толли потому, что Кутузов велик? Ужели, после 25-летнего безмолвия, поэзии не дозволено произнести его имя с участием и умилением? Вы упрекаете стихотворца в несправедливости его жалоб; вы говорите, что заслуги Барклая были признаны, оценены, награждены. Так, но кем и когда?… Конечно, не народом и не в 1812 году. Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но тем не менее тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ, ожесточенный и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждой, язвимый злоречием, но убежденный в самом себе, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом.