Страница 22 из 76
— Хэлло, Рыжий! Ты еще живой? Ach so!
Достал я «хэнди» и позвонил бате в Стрежевой. Девять лет там не был, а тут раз — Стрежевой на проводе! Германия же!
— Батя! — ору, — это я… Игорь! Что… какой Игорь? Из Германии, блин, сын твой, забыл, что ли? Мать твою… Как мать, спрашиваю? Батя! Я к вам приехать хочу.
И голос, блин, из далекой Сибири, как будто из-за угла — чистый-чистый, родной-родной.
— Сынок, ты? Приезжай, конечно, только не очень торопись. До Нижневартовска, слышь, долетишь, а там как знаешь. Встретить тебя не смогу, у нас минус пятьдесят, все замело. До Стрежевого — никого и ничего, только пешком. Дойдешь?
Ага! Хрен тебе, дойду. Я не Дед Мороз, да и не встречались всего девять лет…
Глава первая
Детдом мне окончить не дали, и с тех пор у меня сплошное незаконченное образование. Сиротой я был до шестого класса, а там приехал за мной отец…
Откуда я знаю, чего ему так захотелось меня иметь? Наверное, с возрастом это случается. Или вдруг спросил его внутренний голос:
— Борода! Где сын твой, Игорь? В натуре…
Тут батя наконец заметил, что в Сибири меня точно нет. А где? Отыскал на карте двадцать пятый детдом, попрощался со второй женой Аней и поехал за мной в Киев.
Нашел меня, правда, быстро: во-первых, я рыжий, во-вторых, такого сироты в детдоме отродясь не было. Батя сначала боялся, что добром меня не отдадут, думал, если что, силой брать. Культурист, блин, разряд по самбо, погранвойска в Турции… А они как узнали, что он за Лукацким, аж испугались:
— Так не бывает! Только быстро: вам одного или с братиком?
— Почему с братиком?
— Тогда, может, с сестричкой?
Теперь уже батя испугался:
— Нет, — бормочет, — мне и его одного вполне достаточно.
— Ладно! Это — к слову… Сейчас приведем. А вы не сбежите? У вас редкий сын, такого и отдать страшно. Слава богу!
Отец меня узнал сразу, как будто я совсем не изменился на сиротских-то харчах.
— Хочешь, — говорит, — сын, поехать на Север?
Еще бы! Это ж полярное сияние, Умка-чумка, олени — чу-чу!
— Хочу! Хочу!
— Тогда нам с тобой, сын, одна дорога — в Сибирь.
Отпустили меня со всем детдомовским барахлом. Сиротский хор пропел: «До сви-да-нья, Игорь!», и мы с батей поехали в аэропорт Борисполь. Батя хорошо начал: купил мне куртку, колготки и ботинки. Такой у меня батя — весь в меня.
А отец-то с Севера: бабок — ого! Я в тот вечер наигрался в игральные автоматы — все подлодки перетопил, всех зайчиков разбомбил, все «Формулы» разбил к чертям собачьим!.. Батя тридцатник разменял по пятнадцать копеек., Ну бандит, ну мафиози! До двенадцати ночи я шпилился в аэропорту на автоматах, потом впервые покушал в кафе. Это после перловой каши с топленым маслом.
В зале народу набилось, бабка какая-то спала рядом, храпела. Я толкнул отца:
— Па, а чего она здесь спит? Это что, ее квартира?
Самолет дали аж к пяти утра. Я уже с ног валился: привык к режиму. На регистрацию батя меня на руках нес. Проснулся в самолете, отец и тут меня удивил:
— Кушать будешь?
А я никогда в самолете не ел, да еще в пять утра.
— А что? — интересуюсь.
Принесли все в пластиковых тарелочках: курочка, огурчики… Я тарелку хлебом вытер, накушался.
— Еще хочешь?
— Конечно!
Намешал я полстакана аэрофлотского сахару. Отец меня не понял:
— Тебе, — говорит, — плохо не будет?
— Не, — отвечаю, — не будет. Дай еще.
Я после детдома худой, как ишак, какой-то недоношенный, недорощенный. На сто тридцать пять роста всего двадцать семь веса. Ну как, блин, будет мне плохо от сахара или нет?
Я все вылизал подчистую и тут же заснул. Так и пошло: поспал — поел — в туалет — поел — поспал…
— Вставай, прилетели!
— Это Стрежевой?
— Нет, брат, это только Уфа. Счас дозаправимся и дальше.
О, думаю, хорошо, опять кормить будут.
Мы вылетели из Киева, было плюс четырнадцать, а в Уфе за бортом сейчас минус двадцать пять. Отец попросил бортпроводниц из самолета нас не гнать и дозаправиться с нами на борту: все же летят в шубах, только я в куртке. Я еще почти во всем государственном — черного цвета.
В Нижневартовске минус тридцать пять, полное окоченение. Шесть вечера, а там и в три дня — глаз выколи. До аэровокзала шли пешком прямо по летному полю, метров тридцать. Больше бы я и не прошел: батя на меня накрутил все, что было, а мои детдомовские носки и туфли выкинул в унитаз. На руки мне надел свои рукавички. Не, не волчьи, а как бы собачьи, искусственные, с выворотом. Батя там всю жизнь ходит в метеокуртке. Если уж куда погулять, так надевал шубу. Метеокуртка ему выдавалась раз в два года вместе с унтами.
А натуральные меха он не носил, дорого. Это я себе с первой же получки купил все собачье, а батя себе дубленку только теперь, когда разбогател на частной собственности: три дома, теплицы, кусок Оби…
Ну, вышел я из самолета, дыхнул — такой дымоган! Больше я не дышал, весь съежился, чтобы меньше мерзнуть. Аэропорт маленький был, деревянный, в одну комнатку метров на двадцать пять, две кассы и печка-буржуйка. И очень много людей. В России, если чего и хватает, так это народа. Пытались создать дефицит — ничего не вышло. А все плачут: рождается мало, умирает много. Какой, к черту, много, когда метры кругом считанные, а людишек — несчетно.
— На Стрежевой билеты есть?
— Были, а теперь нет. И не будет.
— А чего же вы здесь сидите тогда?
— А вдруг кто-нибудь сдаст. Приходите завтра, я что-нибудь придумаю.
Поехали мы на такси к какому-то батиному дружку. Темнотища! Фонари есть, но их не видно. А Нижневартовск — это ж город. Ни музеев, ни хрена.
Два кинотеатра огромедных и три таких же ресторана. Все! Город нефтяников. Че им еще нужно, окромя нефти? Зато снегу — во!
У дружка в одной кровати заснули. Я проснулся по тревоге. Открыл глаза — темно, закрыл — темно. Но на всякий случай поскорее вскочил: вдруг начнут с кровати скидывать, как в детдоме. Рассвело аж в двенадцать, а к трем снова стемнело.
Мы опять в аэропорт — нет билетов. Буржуйка чадит, народ рычит… а билетов нет, никаких. Все заказано. Такой город Стрежевой: сначала до него не доедешь, а потом не выберешься. По воздуху — девяносто километров, по дороге — сто десять, на выбор, как в анекдоте. Встречает бабка комиссию из города.
— А далеко ли, бабуля, до твоего села?
— И что сказать, милые! Было восемь верст. Приехали энти из города, намерили — стало одиннадцать километров. Они сели и уехали, а нам ходить…
Тут билетерша все же куда-то позвонила и нас обрадовала:
— Вам повезло, товарищи! Сегодня идет последняя «Ракета» на Стрежевой.
После октября — зимний период, всем кораблям полное разоружение. Например, ботику-дяде дают на него два дня, корытам покрупнее — побольше. И все команды на шесть месяцев уходят на берег: дома сидят, лапу сосут, кто больше высосет.
Так вот, эта самая распоследняя «Ракета» сейчас должна в последний раз отчалить на Стрежевой — и на боковую. Понимаете? Два с половиной часа, и мы дома. То есть батя — точно дома, а я еще не знаю, как примут.
«Ракета», блин, не отапливается. Отец попросил в буфете чаю. Был, говорят, а есть газировка, но она малость замерзла в бутылках и не выливается. Дать? Батя ее подмышкой отогрел. Попили, согрелись.
Глава вторая
Короче, приплыли. Такой дурдом! Стрежевой называется. Мне о нем батя потом много чего порассказал. Я бате верю. А что? Электрик, депутат, собственник. Он когда врет, сразу видно; а тут не видно — значит, не врет.
А батя что, он летописи читал? Как ему люди наврали, так мне все и передал, слово в слово. Кто наврал? А самого старого жителя Стрежевого не хотите? Деда Мазая? Да не, он с Лениным зайцев не спасал. На хрен ему эти зайцы? Что ему, с вождем больше делать нечего было? Мазай с Ильичом воевал. Бывший белогвардеец, не курит, не пьет. Когда я приехал, ему тогда уже сто шесть лет было. Ну, сто пять… Какие дела! Зато старше его в Стрежевом только Обь.