Страница 14 из 93
Я несколько раз разговаривал с ним, наблюдал его, много слышал о нем. Думается, в поступке его сыграли значительную роль такие теории, как "красота дерзания", ницшеанская вседозволенность "для избранных, жажда острых, не изведанных еще ощущений" и при этом… полная уверенность в безнаказанности.
Убивая Распутина, Юсупов, вероятно, мечтал стать кумиром всей России. Это не вышло. Но себе он обеспечил безбедную старость. Впрочем, тут ему повезло.
В первые годы эмиграции у Юсуповых было достаточно денег: какая-то часть состояния оказалась у них за границей. Но привычка к роскоши скоро подорвала эту базу. Пришлось работать. Юсуповы открыли в Париже ателье мод. Опыта не было, и дело прогорело. Тогда князь Феликс взялся за перо. О чем же писать? Конечно, о главном событии в своей жизни. Книга доставила ему некоторые хлопоты. Дочь Распутина тоже бежала во Францию. И вот, после выхода в свет юсуповских воспоминаний, она возбудила против него дело во французском суде, требуя возмещения "убытков" за убийство отца! Основание было такое: виновность Юсупова не приходится доказывать, раз он сам печатно в ней признается! Французский суд долго возился с этой дикой жалобой и в конце концов отпустил ни с чем распутинскую дочь, рассудив, что дело было давно, в другой стране и уже подлежит лишь суду истории. Но кроме хлопот, книга доставила Юсупову и солидный доход. Особым успехом пользовались строки, где изящный и изнеженный автор рассказывал с чисто аристократической брезгливостью, как, обрадовавшись, что наконец прикончил удивительно живучего мужика, он пришел в неистовство и бросился топтать мертвое тело. Однако доходы от книги быстро улетучились. Вот тут-то Юсупову и выпала удача.
Голливуд выпустил фильм об убийстве Распутина. Это была очередная американская клюква "из русской жизни", причем клюква с порнографией. Личность Распутина и его окружение давали для этого достаточный материал. Но, забыв, что Юсуповы — живые люди, Голливуд изобразил главной распутинской фавориткой княгиню Ирину, придав ей образ разнуздаинейшей Мессалины. Это было нелепо, так как жена Юсупова всегда считалась крайне скромной женщиной, жила в уединении и почтительно обожала мужа.
Не знаю, что испытали Юсуповы, смотря этот фильм. Но действовать стали немедленно. Было возбуждено дело об "опорочении доброго имени матери семейства". Опять собрался суд. На этот раз в возмещении "убытков" не было отказано. Причем особенно высоко был оценен в долларах "моральный ущерб", так как фильм успел появиться на сотнях экранов.
С тех пор Юсуповы уже не нуждались в деньгах.
В февральские дни моих родителей не было в Петрограде. Мать находилась на фронте, отец — в Москве, по служебным делам.
Я ходил по улицам среди толп, метавшихся взад и вперед. То там, то здесь раздавалась стрельба. Раз на Невском я не только слышал выстрелы, но и странный свист мимо ушей, и понял, что это пули, когда все вокруг бросились в подворотни.
Поздно вечером в воскресенье, 26 февраля, я снова пошел на Невский вместе с моим двоюродным братом, правоведом. Народу было гораздо меньше. Толпа отхлынула после бурного дня. Посреди площади, у памятника Александру III, стоял, как обычно, городовой. Он предупредительно откозырял нам и, с готовностью отвечая на наши вопросы, объявил, что беспорядкам конец: с утра вводится осадное положение.
Было совсем темно, чуть порошило. Пошли обратно к Литейному. Из какого-то ресторана слышались музыка и заглушенное пение. Распознав "Боже, царя храни", мой двоюродный брат приложил руку к треуголке. Я сделал то же. По Невскому двигались всадники. То была конница, спешно вызванная в столицу для подавления восстания. Под звуки гимна они проходили высокими тенями в морозной мгле.
Глава 4
После февраля
Мы занимали в то время особняк на углу Фурштадтской (ныне улица Петра Лаврова) и Литейного, против нынешнего магазина "Гастроном". Из окон моей комнаты виднелся проспект в сторону моста.
Утром 27 февраля я был разбужен бурными криками с улицы. Но хотелось спать, и я не поднялся с кровати, радуясь, что из-за событий не надо торопиться в лицей. С возбужденными лицами, даже не постучавшись, в комнату вбежали горничная, повар и еще кто-то из прислуги. Разом прильнули к окнам. Шум все усиливался.
— Что случилось?
— Вставайте, вставайте, Лев Дмитриевич, — сказала старая горничная. — Уж вы нас извините, что так ворвались к вам. Сами поймете…
Мне уступили место у окна. То, что творилось "а улице, было еще более необычно, чем накануне.
По Литейному шли войска. А на тротуаре стояли люди всякого звания и что-то кричали, женщины махали платками. В первую секунду меня больше всего поразили белые платки над толпой.
— Сдаются, что ли, войскам? — проговорил я в недоумении.
Старая горничная как-то странно посмотрела на меня. Остальные даже не оглянулись.
В следующее мгновение я уже заметил, что солдаты идут нестройно, сами что-то кричат и машут толпе.
Не раз слышал рассказы отца о первой революции: московское восстание, волнения во многих городах были подавлены войсками.
Пока войска верны правительству, нет опасности, — говорил отец.
"Неужели конец?" — пронеслось в голове.
Я долго оставался у окна. Вот, пожалуй, что произвело на меня самое сильное впечатление.
На Литейном, у Сергиевской (ныне улица Чайковского), была воздвигнута баррикада, за которой укрепились восставшие. Ближе к Невскому стояли части, еще верные правительству. Оттуда затрещали пулеметы, Проспект мигом опустел. Несколько солдат укрылось в подворотню, как раз напротив Фурштадтской; лежа или на коленях они открыли стрельбу по правительственным войскам. Так продолжалось несколько минут. Вдруг один из солдат поднялся во весь рост и, отстранив товарища, схватившего его за рукав, вышел из подворотни.
Я смотрел, не понимая.
"Зачем он это делает? Пьяный?"
Но он не был пьян. Твердым и мерным шагом перешел через тротуар, и вот уже сапоги его вдавливаются в снег на самом проспекте. Он все ближе ко мне, а все яснее вижу его лицо — молодое и энергичное, с прядью волос, выбившихся из-под папахи.
"Куда он? Зачем переходит улицу под огнем?"
Но он не собирался переходить.
Остановился как раз посередине, между трамвайными рельсами. Повернулся лицом к Невскому. Поднял винтовку. Прицелился не спеша. Выстрелил.
И тем же спокойным шагом пошел обратно в подворотню.
Как все, вероятно, кто смотрел на него в эту минуту, я с трудом переводил дыхание.
Пальба усиливалась.
Я старался различить в подворотне солдата, совершившего этот непонятный поступок. Но там в дыму была лишь волнующаяся масса серых шинелей, — и я подумал, что уже никогда не увижу его… Как вдруг он вновь, отделился от товарищей и вновь пошел под огонь. Да, вот он опять на снегу. Опять останавливается между рельсами. Опять медленно прицеливается. Выстрел! Но обратно не идет. Еще раз поднимает винтовку. Другой выстрел! Затем тихо возвращается к своим.
Эта была какая-то фантасмагория. Но меня уже ничего не могло удивить. Я был уверен, что этим не кончится, и ждал, что он снова выйдет на середину этого страшного, пустого проспекта. И он так и сделал.
Я прильнул к окну, впиваясь в его фигуру, Опять он на том же месте. Прицеливается. Жадно разглядываю его черты. Прямой лоб в ракурсе, вздернутый волевой подбородок, голова набок — к стволу винтовки, глаз, угадываю, ищет врага. Весь его профиль кажется мне удивительно прекрасным в это мгновение!
Выстрел! Дымок. Он все стоит. Снова выстрел! Снова дымок. Но он не уходит. Понимаю: решил выстрелить три раза подряд.
Опять плечо уперлось в винтовку, и палец готов спустить курок. Но выстрела нет. И не будет! Солдат роняет ружье и как сноп валится в снег.
Не вышло до конца! Но как красиво, как дерзко все это было! А зачем? Не знаю. Но, вероятно, дышала в этом юноше великая ненависть к тому, во что он стрелял, и великая уверенность в своей правоте, в своем превосходстве.