Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 69

Теперь уж я не помню последовательности событий, которые привели к первому долгому, взрослому поцелую на кушетке. Я помню только, что, по ее словам, она была замужем за директором Индокитайского банка, и я представил себе человека, ссыпающего в ящик стола монеты медной лопаточкой. В то время он был в отъезде, в Сайгоне, где, как она подозревала, содержал любовницу-вьетнамку. Разговор длился недолго; вскоре я вернулся назад в приготовительный класс, получив первый урок любви в маленькой белой комнате на большой белой кровати с резными шишками. Как подробно я все это помню, несмотря на то, что прошло больше сорока лет! О писателях говорят, будто жизненный опыт они получают в первые двадцать лет своей жизни – остальные годы только умножают наблюдения. Но я думаю, что это верно и для нас, простых смертных.

Когда мы с ней лежали, произошла странная штука. Я был робок, неподатлив. Ее прикосновения так и не смогли меня расшевелить. И вдруг из порта у подножия холма в комнату влетела чайка. На мгновение мне почудилось, будто через комнату перекинули мост из белых крыльев. Женщина вскрикнула от страха и отпрянула – теперь испугалась она. Я обнял ее, чтобы успокоить. Птица уселась на комод под зеркалом в позолоченной раме и, стоя на длинных, как ходули, ногах, поглядывала на нас. Она чувствовала себя как дома, словно она была кошка, а не птица, и казалось, вот-вот примется чистить перышки. Моя новая приятельница вздрагивала от страха, и я вдруг почувствовал в себе решимость и овладел ею так легко и уверенно, словно мы давно были близки. Ни она, ни я и не заметили, как улетела чайка, хотя мне показалось, что я почувствовал спиной ветерок от крыльев, когда птица уносилась в порт, к заливу.

Вот и все, что тогда случилось: выигрыш в казино, несколько минут торжества в белой с золотом комнате – единственный роман в моей жизни, который обошелся без мук и сожалений. Ведь эта женщина даже не была виновата в моем уходе из колледжа; я проявил неосторожность – бросил в церковную кружку для пожертвования фишку в пять франков, которую забыл обменять. Я хотел проявить щедрость – обычно я давал двадцать су, но кто-то за мной подглядел и донес ректору. В разговоре с ним рассеялись последние надежды на мое духовное призвание. Мы вежливо распростились со святыми отцами; если они и почувствовали разочарование, то хотя бы в уважении они не могли мне отказать – моя выходка не посрамила честь колледжа. Мне удалось утаить мое маленькое состояние, спрятав его под матрацем, и, соврав, что мой дядя с отцовской стороны послал мне деньги на дорогу в Англию и обещает всяческую поддержку и место в своей фирме, я был отпущен святыми отцами без всяких сожалений. Я сказал им, что верну долг матери, как только заработаю денег (обещание, которое они приняли смущенно, явно сомневаясь, что оно будет выполнено), и заверил их, что непременно навещу на Фарм-стрит некоего отца Фому Каприоле, иезуита и старинного друга нашего ректора (обещание, которое, как им казалось, я мог бы и сдержать). Что же касается письма дяди, его нетрудно было сочинить. Если я сумел провести администрацию казино, то отцов св. Пришествия обмануть ничего не стоило – никому из них и не пришло в голову попросить меня показать конверт. Я выехал в Англию международным экспрессом – он останавливался на маленькой станции за казино – и в последний раз увидел башни в стиле барокко, под сенью которых прошло мое детство, ставшее символом моей зрелости, – дворец удачи, где все может случиться, как я это и доказал.

Я нарушил бы пропорции рассказа, если бы стал излагать все перипетии моей жизни от казино в Монте-Карло до другого казино в Порт-о-Пренсе, где я снова оказался при деньгах и влюбился, – такое же странное совпадение, как и встреча в Атлантическом океане троих людей с фамилиями Смит, Браун и Джонс.





Многие годы между этими двумя событиями я кое-как перебивался со дня на день, если не считать недолгого периода покоя и благополучия во время войны, и не обо всем, чем я занимался, можно рассказать в моей curriculum vitae. Первую работу, которая досталась мне благодаря хорошему знанию французского языка (латынь оказалась на редкость бесполезной), я получил в маленьком ресторанчике в Сохо, где полгода служил официантом. Я нигде об этом не поминал, так же как и о моем переходе в «Трокадеро», куда я попал благодаря поддельной рекомендации из парижского ресторана Фуке. После нескольких лет в «Трокадеро» я возвысился до поста консультанта в небольшой издательской фирме, которая выпускала общеобразовательную серию французских классиков с комментариями крайне облагораживающего характера. Эта деятельность нашла отражение в автобиографии. А вот то, что за ней последовало, – нет. Меня и вправду несколько развратила устойчивость моего положения во время войны – я служил в Отделе политической разведки министерства иностранных дел и редактировал наши листовки, распространявшиеся на территории правительства Виши; у меня даже секретаршей была писательница. Когда война кончилась, я решил, что хватит с меня постной жизни, и тем не менее еще несколько лет я кое-как перебивался, пока наконец меня не осенила блестящая идея. Она пришла ко мне недалеко от Пиккадилли, возле одной из тех художественных галерей, где можно увидеть сомнительную работу малоизвестного голландского художника семнадцатого века, а может, и перед какой-нибудь галереей рангом пониже, где невзыскательным вкусам потакают портретами жизнерадостных кардиналов, смачно уплетающих лососину в постный день. Пожилой человек в двубортном жилете с часовой цепочкой, как мне казалось, далекий от искусства, глазел на картины. Мне вдруг почудилось, что я читаю его мысли: «На аукционе у Сотби месяц назад одна картина была продана за сто тысяч фунтов. На картинах можно нажить состояние, если понимать в этом толк или хотя бы не бояться риска…» И он уставился на коров, пасшихся на лугу, словно это был шарик рулетки. Правда, он все-таки смотрел на пасущихся коров, а не на кардиналов. Трудно себе представить, чтобы кардиналов продавали у Сотби.

Через неделю после этого озарения я рискнул всем, что мне удалось скопить больше чем за тридцать лет, и вложил свои деньги в автомобиль с прицепом и двадцать недорогих репродукций – вершиной этой коллекции был Анри Руссо, а наименее ценным – Джексон Поллок. Я развесил репродукции на стене фургона с указанием цен, за которые они были проданы на аукционах, и дат продажи. Потом я обзавелся молодым учеником школы живописи, который мог быстро снабжать меня довольно грубыми подделками, подписывая их каждый раз новой фамилией, – я часто сидел рядом с ним, пока он работал, и упражнялся в подделке подписей на листе бумаги. Несмотря на Поллока и Мура, доказывающих, что даже за английские фамилии иногда платят, большинство этих подписей было иностранными. Я запомнил одну из них – Мжлоз, потому что его работы упорно не продавались, и в конце концов нам пришлось замазать его подпись и заменить ее фамилией Вейль. Потом я понял, что покупатель желает по крайней мере уметь произнести фамилию художника, которого он купил. «На днях я приобрел новую работу Вейля». А фамилия Мжлоз к тому же слишком смахивала на «навоз».

Я переезжал из одного провинциального города в другой, таща за собой прицеп, и останавливался в богатых пригородах промышленных центров. Скоро я понял, что на ученых и женщинах мне денег не заработать: ученые слишком много знают, а домохозяйки, как правило, не любят рисковать без твердой уверенности в выигрыше. Мне нужны были игроки, ибо целью моей выставки было внушить: «Здесь на одной стене вы видите картины, за которые в последние десять лет были заплачены невероятные деньги. Могли бы вы угадать, что „Велосипедисты“ Леже или „Начальник станции“ Руссо стоят целое состояние? А тут – на другой стене – вы имеете возможность угадать их наследников в живописи и тоже заработать состояние. Если вы промахнетесь, вам будет по крайней мере чем похвастать перед соседями, вы приобретете репутацию человека просвещенного и покровителя изящных искусств, и это обойдется вам всего в…» Цены колебались от двадцати до пятидесяти фунтов, в зависимости от места действия и покупателя; как-то раз я даже продал двухголовую женщину – почти Пикассо – за целую сотню.