Страница 44 из 78
— Не понимаю, Андрей Федорович. Вам есть в чем упрекнуть меня по отношению к Алексею?
— Не нужно сердиться, дитя мое.
— Я не сержусь.
— А я вижу, что вы сердитесь. Разумеется, старый хрыч сует нос не в свое дело, можно обидеться и точка. Но я знаю вас столько лет, и мне бы хотелось…
— Нет, нет, Андрей Федорович. Только, видите ли, мне нелегко… Алексей вернулся такой… — она долго искала нужное выражение, — чужой. Что ж я могу с этим поделать? Военные годы…
— Военные годы, — повторил он и протянул руку за папиросой, голубой струйкой дымящейся в пепельнице.
— Я понимаю, и все же… Все как-то не ладится, — прерывающимся голосом бормотала она, почувствовав на глазах опасную влагу.
Ей ведь не с кем было даже поговорить, некому пожаловаться, и ей вдруг захотелось выплакаться перед этим старым добрым человеком, пожаловаться на свою судьбу, на жизнь, которая никак не налаживается, на Алексея, который так груб и раздражителен.
— Я… — начала она, но художник поднял руку.
— Мне его жаль, Людмила Алексеевна, мне его очень жаль.
— Алексея?
— Да, Алексея Михайловича.
Она вспыхнула.
— Так значит, это я? Значит, я виновата?
— Я не знаю, кто виноват, я не судья, Людмила Алексеевна, но ему нужно помочь, непременно нужно помочь. А вы говорите — это не его выражение. Когда он приходит сюда, у него такое выражение… Значит, если вы… Я думаю, что именно это и есть его настоящее выражение, а не то, которое он принимает перед сидящим на скамейке зрителем.
— Это я-то зритель?
— Нет, нет, не нужно волноваться!.. Видите ли, те, что были там, на фронте… ни на минуту не могут забыть, что они пережили…
— Мы тоже немало пережили, — ответила она порывисто.
Он положил ей руку на плечо.
— Мы? — улыбнулся он. — Да, да, но можно ли это сравнить? Нет, мы не должны сравнивать… Что ж, одни пережили хуже, другие лучше, но все же это не то, Людмила Алексеевна. Я тут недавно разговаривал с одним молодым человеком, мой прежний ученик…
— Он рассказывал вам?
— Дело не в том, рассказывал или не рассказывал. Что ж тут можно рассказать? Не верьте, что это можно рассказать. Это нужно понять. Ничего не поделаешь, Людмила Алексеевна, нужно понимать, много понимать. И не забывать… Подумайте немного об этом, хорошо?
— Подумаю, — ответила она сухо и торопливо распрощалась.
Она шла по лестнице с неприятным осадком и обидой в душе. Да, да, Алексей ходил туда, разговаривал, видимо, чувствовал себя там лучше, чем дома, и старик счел Алексея жертвой ее, Людмилы. А она уже чуть не заплакала перед ним, готова была рассказать о своем горе, услышать доброе, сочувственное слово. Вот как легко люди судят. Ему, этому старику, и в голову не пришло подумать, как живет она, что думает и чувствует она; все Алексей и Алексей… А ей казалось, что художник так хорошо относится к ней и к Асе. Там, в эвакуации, они жили некоторое время дверь в дверь, и художник казался таким сочувствующим и все понимающим. А здесь он думает лишь об Алексее, словно это она виновата, что Алексей раздражен, зол, что между ними рвутся все нити. Она почувствовала себя еще несчастнее. Зачем собственно он показывал ей набросок головы Алексея? Выражение… Основным выражением Алексея была гримаса скуки и раздражения. А если художнику угодно доискаться…
Дверь ей открыла Ася.
— А за папой пришел один товарищ, и папа ушел.
— Какой товарищ?
— Не знаю, только папа сейчас же надел пальто и пошел.
— Ничего не сказал?
— Сказал, что не знает, когда вернется.
— Ну хорошо, — ответила она и, бросив взгляд на часы, убедилась, что пора на работу.
Но ни по дороге, ни в амбулатории ее не покидало чувство обиды. Все, все было против нее, и никто не хотел и не мог понять, что она тоже заслуживает сочувствия и она не виновата в том, что сейчас происходит. Несмотря на все трудности, все препятствия, она создала все-таки какой-то дом, в котором Алексей мог жить, старалась, чтобы он поменьше ощущал военные нехватки. Вечно работала, чтоб дома было чисто и тепло. Что же она еще может сделать? — взвинчивала Людмила сама себя. — Чего еще от нее хотят? Она не устраивает скандалов, не ссорится с мужем, хотя причин для ссор вполне достаточно. Она следит, чтобы он в определенные дни ходил к врачу и на эти свои электризации, потому что сам он часто забывает об этом. Кто мог упрекнуть ее, что она не была такой женой, какой должна быть? Это Алексей изменился. Алексей стал таким, что с ним трудно выдержать. Болен? Разумеется, он нездоров, но в конце концов всему причины нервы, и он мог бы немного взять себя в руки. Теперь у всех истрепаны нервы, даже и без контузии. Все это тянется так долго, и совсем незаметно, чтобы Алексей по-настоящему желал вылечиться. Его приходится постоянно уговаривать ходить на процедуры, вдобавок от него несколько раз пахло водкой, не говоря уже о том, что он раза два приходил совершенно пьяный, хотя сам прекрасно знает, как это ему вредно. Если бы он, как тяжелобольной, лежал в постели, было бы легче сказать себе: ничего не поделаешь, приходится приспособить к этой болезни всю жизнь. Но теперь, когда человек ничем не отличается от других и даже перестал волочить ногу, трудно непрерывно помнить о том, что он болен. В конце концов никогда не знаешь, где кончаются последствия контузии и где начинается простой эгоизм и нежелание считаться с другими. Сестрой милосердия можно быть в больнице, вечно быть ею дома — на это не хватает сил.
Записывая очередного донора, она машинально бросила взгляд на помеченное вверху вчерашнее число. Перо повисло в воздухе. «Что это за число?» — вспоминала она, пытаясь понять, почему этот черный значок привел ее в такое смущение. Ну, конечно, вчера же был день рождения Алексея. Вспомнил ли он об этом? Раньше они оба так хорошо помнили дни рождения друг друга. Но на этот раз она совершенно забыла. Вероятно, и он не обратил внимания. Что ж, в конце концов в этом возрасте дни рождения перестают быть радостными праздниками. Да и настроение у них сейчас не такое, чтобы устраивать семейные праздники, так что ничего особенного в этом нет, — успокаивала она себя, но неприятный осадок оставался где-то на душе, хотя за работой она уже как будто забыла о том, что его вызвало. С этим осадком она шла вечером домой, мечтая о том, чтобы Алексея еще не было. То, что Ася уже спала и в комнате было темно, она восприняла, как облегчение.
— Это ты, папочка? — спросил сонный голосок.
— Нет, доченька, это я, спи.
— Я сплю, я так только.
Людмила медленно раздевалась, борясь с гнетущим ощущением пережитой недавно неприятности. Она вынула из волос шпильки и, положив их перед зеркалом, бросила взгляд на гладкую поверхность. И застыла, всматриваясь в это неожиданно чужое лицо. Это было суровое, холодное лицо, и Людмиле невольно вспомнилась немного жалобная, грустная улыбка, с какой смотрел Алексей с наброска Демченко. Но тут же она заметила, что прядка седых волос становится все шире.
Да, седых волос становилось все больше. Она откинула их с чувством, весьма похожим на удовлетворение. Что ж, художник может плакаться над Алексеем, но эта седая прядь была верным доказательством, какова у нее, Людмилы, жизнь. Ведь ей еще совсем не время седеть. Алексей соблаговолил это заметить только через месяц после приезда. И так он это спокойно сказал, без удивления, без сожаления: «У тебя уже седые волосы, Людмила». Ему наверняка не пришло в голову задуматься, почему появились эти седые волосы, откуда они взялись и что следовало бы сделать, чтобы их не становилось все больше. А их становилось больше, и она и не думала их вырывать. Пусть бы она даже стала совсем седой, с мстительной радостью думалось ей, словно это было наказанием Алексею за его поведение. Она потушила лампу и пыталась заснуть, убеждая себя, что очень хорошо, что Алексея еще нет и не придется вести с ним перед сном какие-нибудь наверняка неприятные разговоры.