Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 78



— Ты Ася?

— Да, — голосок был высок и звучен.

Нина быстро наклонилась и обняла дочку Алексея. Прильнула лицом к розовой щечке — боже мой, какие приятные, гладенькие щечки у детей! Взглянула пристально в серые, как у Алексея, глаза. Девочка вернула поцелуй, но потом остановилась в удивлении с застывшим на губах вопросом. Но Нина почувствовала, что ее душат слезы, и быстро побежала по лестнице. Девочка Алексея, похожая на отца и на мать, и как смешны, как трогательны эти веснушки на носике, как раз три, не больше. Зеленое пальтишко, зеленый капор. Ты их шила, настоящая жена Алексея? Да, да, ведь существует еще ребенок, дочка Алексея, которую родила ему та женщина. Как она могла хоть на минуту забыть о ребенке? Нельзя уйти от таких лучистых глаз, от такой улыбки, от этих трех веснушек на смешном маленьком носике даже ради военных воспоминаний. Такие маленькие ручки связывают, охватывают шею неразрывными путами — детские ручки. Она не думала об этом, а между тем Алексей там, на фронте, всегда носил при себе выцветшую уже, стершуюся фотографию дочки, и Нина не знала имени его жены, но знала имя Аси, маленькой девочки, о которой рассказывал Алексей, и тогда иная, особая улыбка освещала его лицо.

Ах, как тяжелы были сапоги, как жал воротник гимнастерки! «Никогда не будет у меня ребенка от тебя, Алексей, — твоего ребенка, которого ты любил бы и с фотографией которого не расставался бы». Она вдруг почувствовала, что идет по улице в мужской одежде, и волосы у нее коротко острижены, и лицо иссечено ветрами, и руки потрескались от мороза. И что в то время, как она скиталась по льду и снегам, по жаре, по болотам, другие женщины улыбались своим детям и рожали детей, маленьких, смешных, с головками, покрытыми пухом, как у цыплят, с крохотными ручками, с почти прозрачными пальчиками.

Какую дверь захлопнула ты за собой? О чем ты думаешь, сержант, четырежды раненный — два раза тяжело, два раза легче? Что ты расчувствовалась? Сколько раз с презрением говорила ты о тех, кто влюбляется, женится, разводится, в то время как пылает мир, земля становится дыбом, и место всех, всех, всех без исключения — на фронте, в строю, в сражении, в борьбе.

Но легко было призывать себя к порядку… А вот внезапно потускнел мир — и тут уже ничем не поможешь. Что-то безвозвратно кончилось, и с этим ничего не поделаешь. Сколько раз думалось: «Где ты теперь, Алексей? Что ты делаешь, о чем думаешь, Алексей?» Сколько раз, когда она без промаха била из автомата и видела, как падает на землю тень с широко раскинутыми руками, она с радостной улыбкой говорила: «За твое здоровье, Алексей!» И невозможно было представить себе, что где-то там, далеко, сидит дома, ходит в госпиталь, живет тыловой жизнью капитан Алексей Дорош в штатском костюме. Всегда, думая о нем, она видела его таким, каким он уезжал, когда после контузии начались эти дикие головные боли и его отправили в госпиталь. А больше он не вернулся. Правда, она забыла даже спросить, как с этими болями. Но, видимо, они прошли, от них не осталось и следа, как не осталось следа от их сумасшедшей, далекой, выдуманной, наверно, и никогда не существовавшей любви.

И вдруг она вспомнила, что ведь никогда, никогда, ни разу они не говорили о любви. Это было так само собой понятно, что не приходилось говорить. Словно обычные слова были неуместны там, под небом, на путях войны.

Она взяла оставленные у знакомых вещи и свернула к вокзалу. Скоро отойдет поезд, и она поедет обратно к своим, в свою часть. Куда они добрались за это время? Она знала только направление, но они, должно быть, теперь уже ушли далеко вперед. Что там у них, кто жив, кто погиб?

Но эти мысли не имели обычного смысла и значения. Все померкло, посерело. Не было Алексея. Они сидят теперь там вместе, в теплых стенах своей комнаты, с ними только что прибежавший, розовый от холода ребенок, который, быть может, рассказывает о незнакомой женщине в форме, поцеловавшей его на лестнице.

И голубые, необычные глаза с коричневыми, желтоватыми крапинками вопросительно смотрят на Алексея. Нина не сомневалась, что та прекрасно знает обо всем. Это сказал прощальный взгляд, умный, чуть-чуть грустный, нежный взгляд, прощающий и умоляющий о прощении. Да, она настоящая жена Алексея, такая, что на нее нельзя злиться, нельзя презирать ее, нельзя ненавидеть. Приходится чувствовать себя маленькой, покинутой и глубоко несчастной, о, какой ужасно несчастной!

На вокзале кричали, толпились, торопились люди. Серый цвет шинелей поглощал все. Стучали тяжелые сапоги, скрипели ремни, кто-то с протяжным зевком просыпался на скамье, кто-то засыпал прямо на полу, в уголке, положив под голову свой мешок. Теснились в дверях, звали, долго и вычурно ругали кого-то, волновались из-за какого-то поезда, который все не приходил. И Нина протискивалась сквозь толпу, ощущая знакомый запах кожи и сукна, и перестала думать о своих сапогах, потому что здесь все носили такие сапоги, и она перестала быть непрошенной гостьей бывшего офицера Алексея. Она стала одной из тысяч людей в форме, просто-напросто сержантом, возвращающимся из госпиталя на фронт, в родную часть.

На перроне, удаляясь куда-то в темноту, трое солдат, слегка покачиваясь, вполголоса напевали песенку, и Нина отчетливо различила слова:

Она бежала вдоль поезда в поисках вагона, где было бы меньше людей. И упорно, монотонно, как стук молоточков, как биение пульса, повторялись в ее мозгу идиотские слова и убогая мелодия:

— Куда лезешь?

— Дальше, дальше, не видите, что тут полно?



— В окно, в окно…

— Вот черти, что у них тут за порядки?!

Ее подхватило, сжало, она с трудом ловила воздух. А в голове били, выстукивали упрямые, назойливые молоточки:

Но она уже не была фронтовой женой. Алексей ушел, будто его никогда и не было в ее жизни. Ушел к той, настоящей, Людмиле, с голубыми глазами в крапинках, с пушистыми, мягкими волосами, в которых виднелась уже седая прядка волос.

— Давай, давай!

Кто-то подтолкнул ее сзади, кто-то потянул вперед. Нина влезла на верхнюю полку, куда ее втащили чьи-то руки, отдышалась и поправила сбившуюся пилотку. Она увидела у своих ног рой голов, и вот она уже в вагоне — кругом шум, гам, толкотня. И тотчас заскрежетали, зазвенели вагоны, поезд двинулся, захлопали двери, снаружи орали, бежали, цепляясь за ступеньки, те, кому не удалось пробиться внутрь. И вот поезд идет, идет, набирает скорость, а на верхней полке, в клубах подымающейся снизу седой махорки, сидит, подобрав ноги, Нина.

Поезд несся вдаль, на запад, на фронт, на далекие, широкие дороги войны. И Нина вдруг почувствовала, как все, что она пережила лишь час назад, меркнет, бледнеет, становится далеким, как стершееся воспоминание. Только в сердце что-то щемило глухой болью, как старый шрам, потому что не было уже Алексея, не было и не будет никогда, никогда, никогда.

Она вздохнула так шумно, что с противоположной полки к ней наклонилось чье-то круглое лицо.

— Нет, нет, я так…

Город остался позади… Поезд шел все быстрее и быстрее на запад, к дорогам войны, к дорогам борьбы и победы и нес вместе с другими Нину Андреевну Пащук — сержанта и снайпера.

XI

Ася развернула газету, вынула апельсин и застыла с зажатым в руке золотистым плодом.

В комнате царил полумрак. Грязные, наполовину забитые фанерой и заткнутые тряпьем окна почти не пропускали света. Мутно мерцали бледные огоньки тонких, восковых свечек. Гнусавый мужской бас монотонно тянул: