Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 78

— Что такое? — забеспокоилась Людмила.

— Можно бы, кажется, больше внимания обращать на то, с кем бывает ребенок, — язвительно заметил Алексей.

— Не понимаю.

— Воришка и бандит, его подстрелили сегодня ночью, когда он с компанией пытался ограбить «Гастроном».

— Не может быть!

— Как видно, может быть. Сапожник мне сам рассказал.

Ася сидела помертвев. Так это было, так это вот что было… Подстрелили. Вовсе не болен… Там, под грязными лохмотьями, у него рана от пули. И он ничего не сказал. И что теперь, ох, что теперь? Ничего нельзя рассказать. Вор и бандит. Пытался ограбить магазин. И это кольцо. Да, да, наверное тоже краденое… Он сказал ведь: это настоящее…

Она не прислушивалась к спору родителей, счастливая тем, что они не обращают на нее внимания. Дрожала. Нет, нельзя выдать себя. Она ведь сказала, что завтра еще зайдет. А если дома узнают, наверняка запретят. И следовало ли вообще идти? Вор, бандит… Только как он это сказал: «Мне очень жаль…» О чем он жалел — о том ли, что его подстрелили, или же… Нет, не мог он быть таким плохим, этот Вова… И какая комната. И этот пьяный отец… А матери, видно, у него нет, только эта тетка, которая сказала: «Пусть уже подохнет…» Ася вдруг вспомнила, что у нее есть спрятанный в шкафу апельсин, который ей подарил отец. Да, надо Вове отнести апельсин. Может, он еще и не умрет, может, выздоровеет, и тогда нужно будет поговорить с ним и объяснить ему, и он исправится. И, может, его еще примут в комсомол, и все будет хорошо. И чтобы мыл руки, и чтобы не крал, и чтобы не держал во рту этот обслюнявленный окурок… Все это ведь можно будет объяснить ему… И поэтому они не должны, не должны знать, что она там была, что хочет еще пойти. Потом, когда уже все будет хорошо, — другое дело. Но теперь это должно быть тайной — ее первой, важной и страшной тайной.

Алексей враждебно поглядывал на Людмилу. Спокойная-спокойная! Неужели ребенок тоже перестал интересовать ее, как перестал интересовать он, Алексей? Но дело было вовсе не в ребенке, он вообще позабыл об Асе, которая тихонько поужинала и шепотом спросила мать, может ли она на минутку пойти к Дуне. Людмила кивнула головой, — пусть идет, пусть не слышит этой сцены.

Дело было в ней, в Людмиле. Злые, мрачные мысли не давали покоя Алексею. Почему она такая чужая, холодная, неприступная? Как можно найти к ней дорогу сквозь все эти мелкие уколы, неприятности, злые слова, нараставшие между ними день ото дня? Ох, какие прекрасные глаза были у нее, Людмилы! И ведь это была его жена, его женщина, самый близкий ему человек — и она ускользала из рук, шла своим, каким-то особым путем, словно Алексей был ей вовсе не нужен, словно она забыла обо всем, что было между ними, что соединяло их крепкими, казалось, неразрывными узами. Был ли у нее кто-нибудь? Он не мог напасть ни на какой след, не мог ухватить ни одной ниточки, и этот выдуманный им соперник, который заменил его, который должен был быть где-то, несказанно мучил его, терзал нервы, наполнял глухим бешенством.

— Дорогой мой, не могу я изолировать ребенка от жизни и от людей.

— Не нужна никакая изоляция. Но общение с гнилью ни к чему хорошему не приведет.

— Как же сделать, чтобы она не встречала его на лестнице, так же как и я, как и ты. Он постоянно торчал у двери сапожника.

— Но Ася с ним разговаривала, часто разговаривала, — я знаю, мне сапожник говорил.

— Трудно запретить ей разговаривать.

— Конечно! Чудесные методы воспитания — дружба с бандитом. Да если бы еще только это! Ты знаешь, что он оставался здесь во время оккупации?

— Знаю.

— И знаешь, чем занимался?

— Очевидно, спекулировал, как многие другие.

— Спекулировал! Прислуживал в публичном доме, слышишь, в публичном доме! С гитлеровских офицеров сапоги стаскивал, водку им подавал. Четырнадцатилетний парень! А тогда ему, значит, было двенадцать — тринадцать лет. Прекрасное общество для Аси…

Людмила встала с лицом, потемневшим от гнева.

— Это вовсе не Асино общество! Что ты пристал? Мы живем не на необитаемом острове. Откуда ты знаешь, что делали, думали, переживали все эти люди, которые оставались здесь, когда ты был в армии, а я за Уралом? Как их била, швыряла жизнь, как их калечили неволя, страх, насилие? Не одного Вовку — сотни детей фашисты искалечили, изуродовали, растлили. С Асей нужно поговорить разумно, по-человечески, она поймет, а не устраивать ни с того ни с сего дикие сцены. Впрочем, об этом мальчике ты все узнал лишь сегодня, так же, как и я. Так в чем же дело? Трудно расследовать всю жизнь каждого из обитателей этого дома, слишком много их, и я не знаю, оправдалось бы это или нет. Гораздо лучше дома создать ребенку такую обстановку, чтобы он был неуязвим для плохих влияний.

— Это значит, что я не создаю такой обстановки?

— В последнее время ты стараешься создать обстановку ссор и споров, — сухо заметила она, собирая со стола тарелки.





— Ага, я стараюсь, но благодаря твоему удивительному спокойствию, благодаря твоей выдержке это мне не удается? Ну, конечно, ты всегда была совершенством, всегда, всегда, и ничто, кроме твоего совершенства, тебя не интересует.

— Выпей брома, Алексей.

— Ты просто груба.

— Не более, чем ты.

Алексею хотелось вскочить и ударить ее. Эта мысль ужаснула его. И тогда — ведь он знал ее — все уже было бы кончено раз и навсегда. А так? Разве и так не было кончено?

Он склонил голову на руки и мрачно засмотрелся на гладкую поверхность стола. Что это за жизнь? Жалкая, нудная жизнь, в то время как там его друзья идут победным маршем на запад.

Он сжал челюсти так, что заскрипели зубы. Людмила услышала этот звук, но не повернула головы. Все в ней содрогалось. С облегчением она услышала, что Алексей надевает пальто и уходит. Она выждала, пока смолкли шаги на лестнице, и лишь тогда бросилась на кровать и заплакала. Да что же это? Что-то ужасное происходило с ее и его жизнью. Почему, откуда появилась эта враждебность именно тогда, когда они столько перенесли, столько пережили, столько перестрадали и, казалось, более, чем когда бы то ни было, необходимы друг другу?

— Алеша, — прошептала она сквозь сжатые зубы, подавляя рыдание. Он жив, не погиб, не унесла его беспощадная рука войны, не искалечили снаряды, по-прежнему смотрели со смуглого лица проницательные серые глаза, глаза, которые она так любила. Он был рядом с ней и вместе с тем — так далеко от нее. Нет, хуже, чем далеко, потому что тогда можно было бы мечтать, ждать, а сейчас уже нечего ждать, все рассыпалось в прах и пыль. И чем дальше, тем хуже. Может, она ошиблась, может, надо было иначе, сразу же, когда он появился, искренне поговорить, выяснить, не дожидаясь ничего? Может быть, в его жизни уже была другая, одна из тех походных жен, которые делили с ними на войне опасности и страдания, и та оказалась для него более близкой, чем она, Людмила, и те годы или месяцы на фронте имели, могли же иметь больше значения, чем вся их совместная жизнь?.. Нет, она ведь не знала, существовала ли такая женщина. Но ей было ясно, что Алексей ее уже не любит. И тут уже ничем нельзя помочь, ничего нельзя придумать. Может, нужно было как раз по-другому: не замыкаться в себе в спокойном ожидании, а именно плакать, жаловаться, просить? Нет, этого она не смогла бы, даже ценой любви, даже ценой жизни…

Когда девочка вернулась от подружки, мать уже сидела за шитьем со спокойным, обычным лицом.

Ася покрутилась по комнате.

— Мама.

— Что, родная?

— У меня…

— Ну, что у тебя?

— У меня есть одна тайна…

— Смотрите-ка, тайна… Очень большая тайна? — улыбнулась Людмила, но, заметив, как побледнела девочка, сразу же стала серьезной.

— Ты хочешь рассказать мне свою тайну?

— Да… только…

— Только что?

— Только… так трудно… Не смотри на меня.

— Хорошо, я не буду смотреть.

Минуту длилось молчание. Людмила шила, ровно отмеряя стежки. Ася боролась с собой, голос замирал у нее в гортани. Наконец, она встала и, выпрямившись, как ученица, отвечающая хорошо выученный урок, залпом все выпалила. И о чердаке, и о темной комнате, и о кольце, и об апельсине.