Страница 23 из 26
Я обалдело смотрю на неё, и мне хочется сказать: «Чего это ты, дурья голова, меня на „вы“ называешь», — но вместо этого я почему-то вежливо отвечаю:
«С превеликим моим удовольствием. Однако хочу вам напомнить, что в школе я, как вам известно, изучаю английский язык и по-немецки поэтому говорю не очень свободно. По-немецки я знаю всего три слова: дёр Тыш (то есть стол), дёр Штуль (то есть стул) и дёр Бляйштифт (то есть карандаш)».
«Ничего, — говорит Гребенючка, — этого вполне достаточно. Принимайте гостей. Вот они, пожалуйста».
Я смотрю и вижу, что по трапу спускаются Игорь, Сашко-штурман и Валька.
«Вот оно что! Так они, значит, немецкие пионеры, а не наши».
Мы идём по острову и подходим к шалашу. Возле шалаша стоит Кукурузо.
«Знакомьтесь. Губернатор острова Переэкзаменовки Робинзон Васильевич Кукурузо, — говорю я, как мне кажется, на чистейшем немецком языке, а сам думаю: „Чего это я его губернатором окрестил? Что он, капиталист, что ли? Он же наш, советский Робинзон. Надо было, наверное, сказать: „Председатель сельсовета“. Но какой же тут сельсовет, если это необитаемый остров и Кукурузо здесь один!»
Между тем Кукурузо говорит:
«Пожалуйста!»
И мы входим в шалаш.
Входим в шалаш и оказываемся в большой светлой комнате, где всё белое, как в больнице. Посередине на белом столе стоит блестящая никелированная кастрюля.
«Кастрюля, — объясняет Кукурузо. — На транзисторах. Сама варит. Без огня».
Ты смотри. Вот чёртов Кукурузо. Всё-таки понавыдумывал это самое… На транзисторах. А говорил, что на острове нельзя ничего выдумать.
«Дёр Штуль?» — спрашивает вдруг Валька.
«Дёр Бляйштифт», — отвечаю я и сам удивляюсь, как складно выходит. Ведь она спросила: «Слушайте, а вы браконьера своего поймали?» — а я ответил: «Конечно, поймали. Всё в порядке. Не волнуйтесь».
Какой хороший немецкий язык: одно слово скажешь — и всё понятно. Надо будет на следующий год попроситься в школе в немецкую группу.
Обязательно. Отличником в ней стать — раз плюнуть. Теперь я понимаю почему все они — и Валька, и Игорь, и Сашко-отличники.
Тут вдруг ко мне подходит Гребенючка и говорит:
«Даме всегда надо уступать место!» — и изо всей силы толкает меня в грудь.
«Только так!» — слышится голос Сашка-штурмана.
И я лечу, лечу, лечу — куда-то в пропасть. Хоп — и просыпаюсь. Лежу на полу. Болит плечо. Это я во сне свалился с кровати.
Вот ведь какая ерунда приснилась.
Было уже поздно. Мама и папа ушли на работу. На столе, прикрытый салфеткой, стоял завтрак и лежала записка, в которой мать наказывала сделать то-то и то-то по хозяйству. Очевидно, по моему вчерашнему поведению она заключила, что это доставляет мне большое удовольствие. Я поморщился. Не очень-то легко быть хорошим.
Провозился я до полудня. Потом полез на великую китайскую на наблюдательный пункт — посмотреть, что там делается у браконьеров.
Во дворе у Кнышей было тихо. Кнышиха, наверное, на базаре, а Кныш… Кныш лежал под грушей и спал. Вероятно, всю ночь чинил сети и теперь отсыпался.
Он лежал на спине, прикрыв лицо от солнца рукой. И когда я взглянул на его волосатую руку с растопыренными пальцами, мне даже показалось, что на этих пальцах когти. Как это мы будем задерживать его — такого длинного, волосатого и страшного, — у меня не укладывалось в голове. Слез я и пошёл на улицу, прогуляться. По дороге я заглянул во двор к Реням. Дед Варава сидел на завалинке и точил косу.
«Эх, ничего вы, диду, не знаете, где сейчас ваш дорогой внучек, — подумал я. — Если бы знали, не сидели бы так спокойно. А ночью сегодня вообще неизвестно, что его ждёт! Настоящая военная операция. Может, и стрелять придётся!»
Но дед Варава даже головы не поднял. Крадучись, чтобы он меня не заметил (а то, чего доброго, ещё спрашивать что-нибудь начнёт), я проскользнул мимо открытой калитки и пошёл дальше. На душе у меня было неспокойно. Всё-таки задерживать браконьера — это не шутки. Это не какая-нибудь там мальчишеская выдумка, а настоящее серьёзное дело. Может, лучше было бы всё-таки рассказать взрослым и уже с ними… Но это значит — раскрыть тайну острова, предать Кукурузо.
Это — измена, предательство. А на предательство я не пойду. Ни за что! Нет! Всё, что угодно, любая опасность, но не предательство.
— Чего это ты нос снова повесил? Опять что-то натворил и мать ремня дала? — услышал я вдруг. Поднял голову. У колодца с вёдрами и коромыслом стояла Гребенючка и смотрела на меня с улыбкой. — И чего это ты один? А где же твой переэкзаменовщик? Поссорились, что ли?
Наверное, надо было ей сказать что-нибудь резкое и презрительное: «Не твоё свинячье дело», — но мне не хотелось так говорить, и я просто сказал:
— Он в Песках, у тётки.
— А ты, бедненький, ходишь и плачешь.
И опять я удержался от обязательного в таких случаях: «Сама ты плачешь. Вытри у себя под носом», — а честно признался:
— Не плачу, но скучаю.
Мои непривычно смиренные ответы, должно быть, удивили и тронули Гребенючку. Она посмотрела на меня с сочувствием и сказала:
— Так чего же ты к школе не приходишь, на площадку? Мы там всегда в волейбол играем.
— Да-а…— неопределённо протянул я.
И вдруг мне очень захотелось рассказать ей и про остров, и про браконьера Кныша, и про юных следопытов, и даже про сон, который приснился мне сегодня. Я еле сдержался. Если бы это была только моя тайна, я бы, наверное, рассказал. Но Кукурузо!… Он бы никогда не простил мне этого. Как трудно порой быть верным другом!
И ещё я подумал: «А умеет ли Гребенючка танцевать казачок?» И почему-то решил, что, наверное, умеет…
Пока мы говорили, она опустила ведро в колодец и теперь начала вытаскивать, крутя обеими руками ручку ворота. Я сперва смотрел, потом махнул рукой: «А! Кукурузо не видит!» — и сказал:
— Давай помогу!
Она ничего не ответила, я взялся за ручку, и мы стали крутить вдвоём. Мы крутили так энергично, что ведро ударялось о стенки сруба и слышался беспрерывный плеск. Когда мы вытащили, воды было всего полведра. Мы посмотрели друг на друга и засмеялись.
— Давай ещё.
Мне было очень весело вот так, вдвоём, крутить ворот. Мы толкали друг друга, а один раз даже стукнулись лбами. И всё время смеялись. Стало жаль, когда вёдра были уже полными.
Она нацепила их на коромысло, взяла на плечо и пошла, покачиваясь. Где-то в глубине у меня шевельнулась мысль: надо бы помочь ей, донести хоть до ворот… Но на это у меня уже не хватило пороху. Я только молча смотрел ей вслед. И думал, что на необитаемом острове я бы не жил ни за что на свете. Даже если бы мне подарили велосипед «Орлёнок»…
«Ой! — вспомнил я вдруг. — Кукурузо же просил скрипачей привезти. А сельмаг скоро закроется».
И тут, как палкой по голове, стукнула меня мысль: «Батюшки! Да у меня же денег ни копейки! А скрипачи — девять копеек сто граммов. Что делать? Пока мать или отец придут, сельмаг будет уже закрыт».
Гребенючка входила уже в свою калитку.
— Гр… Ганя! — крикнул я, чуть ли не впервые в жизни называя её по имени.
Она качнулась и пролила воду от неожиданности.
— Ганя, — подбежал я к ней, — погоди!… Знаешь что, одолжи мне девять копеек. Мать с фермы придёт, я сразу отдам.
— Зачем? — лукаво взглянула она на меня. — На папиросы?
— Да какие там папиросы! Очень нужно… Я на рыбалку на ночь еду. Крючков купить, а то сельмаг закроется. Чёс-слово отдам. Одолжи.
— Только у меня девяти нету, у меня целых пятьдесят. Монеткой. Мать на книжку дала. Хорошая книжка продаётся: «Путешествие на „Кон-Тики“». Про то, как на плоту океан переплывали…
— Я сдачу принесу. Я быстро.
— Подожди, я вынесу.
Короче говоря, скрипачей я купил, Гребенючке сдачу отнёс, а когда мать пришла, и долг вернул. Всё вышло хорошо. Даже не пришлось долго просить у матери девять копеек. Сразу дала. И на ночь отпустила. Вот что значит быть хорошим и выполнять всё, что тебе наказывает мать! Ещё и харчей напаковала полную торбу — будто я на месяц путешествовать еду.