Страница 91 из 93
Это счастье длилось семь недель и стало приятным, как привычка. Когда Дельбек объявил, что не может больше откладывать выступление «Трех Жозиан», с которыми он давно наметил «справить Рождество» и которые от нетерпения уже отбивали чечетку, было решено отпраздновать сразу успех Элизабет, ее последнее выступление и выход ее пластинки, которая к превеликому удивлению Фаради продавалась по тысяче двести штук в день. Наметили вечер одного из понедельников — дня, когда театры не работают, — чтобы могли прийти друзья артисты, «команда «Замка», и еще пригласили всех журналистов, которые поддержали Элизабет.
В тот момент, когда она одевалась — она решила отправиться на улицу Эстрапад в облегающем черном платье, в котором она выступала, — Реми вручил Элизабет связку из трех ключей: маленькая открытая машина ждала ее не у входа в здание, как в фильмах, поскольку шел дождь и поскольку на улице Шез стоянка запрещена, а в красивом немецком гараже рядом с заставой Майо. Они спустились за Жосом и осчастливили Зюльму гигантской косточкой, которую Элизабет купила за пять минут до закрытия мясного магазина на углу улицы Шерш-Миди. Они выпили стоя по стаканчику в гостиной, изрядно пострадавшей от капризного нрава собаки. Жос показался им несколько чопорным для человека, который голоден и собирается идти на ужин. Но они были слишком веселы, чтобы беспокоиться об этом. В тот момент, когда они, Реми и Элизабет, остались в комнате одни, она увидела, что видеомагнитофон остался включенным. Была нажата кнопка «пауза», серое заштрихованное изображение: Жос скорее всего остановил, когда они позвонили в дверь, фильм, который до этого смотрел. Из любопытства Элизабет нажала на «пуск». После двух секунд картинки ожили и обрели цвета. Это была одна из кассет «Замка», подаренных ею Жосу, та серия, в которой была, как она ее называла, «голубая сцена», единственная слишком обнаженная во всем сериале, стоившая ей в Стампе дня неловкости и вечера мигрени и развертывавшаяся в голубом гризайле, чем декоратор чрезвычайно гордился…
Элизабет увидела себя, голой, в объятиях Лукса. Она почувствовала, как вся пылает до корней волос, и не обернулась. Реми держался в четырех шагах позади нее и тоже замер. Она неловко нажала одну из кнопок пульта и картинка, беззвучная, остановилась. На ней она была на коленях, с волосами, разметавшимися по груди Лукса. Она опустила глаза, надавила медленно на кнопку «стоп» и картинка, после двух-трех резких скачков, исчезла. Было слышно, как в коридоре или на кухне Жос разговаривает с собакой. Когда он вернулся в салон, Элизабет резко обернулась. Реми избегал ее взгляда. Он присел на колени и стал объяснять Зюльме надлежащим тоном и подбирая соответствующие слова, что она останется одна дома, будет его охранять, спрячет свою косточку под подушки дивана или в кровати Жоса. Собака неожиданно лизнула его языком в лицо, и голос Жоса сказал: «Пойдемте, ребята… Постараемся не приехать туда последними…»
ФОЛЁЗ
Мне обещали изнуренных разбойников, вертепы Бокки, а я попал на семейный праздник в честь мадмуазель Вокро, которая, если верить газетам, стала смачной комбинацией из Декобры, Жинетт Леклерк и Пиаф. Впору прямо пожалеть, что в свое время не примкнул к клубу пользователей этой персоны. Их была целая толпа, но толпа довольная. Сегодня наш постоянно меняющийся кумир предоставляет эксклюзивные права на свои интимные таланты одному певучему щеголю, для которого она, как мне кажется, слишком крупная рыбка. Но, мне кажется, я ошибаюсь, и этот Кардонель оказался одним из лучших мероприятий этого неописуемого Фаради. Очаровательное общество, кое-какие цветы которого этим вечером оказались в клумбе наших привычных сообщников. Какое же удобрение оживит эту истощенную землю? Ненависть моих друзей настолько бдительна, что я больше никогда не посещаю ни мест, ни мероприятий, где они собираются. Так что в тот момент, когда я вошел в этот кабак на горе Сент-Женевьев, где выступает наша Каллас, моим глазам предстала глубина моей дерзости, которая вернула мне лестное представление о самом себе. Итак, я удовлетворен. Только Грациэлла и Леонелли искренне расцеловали меня. Более испуганный, чем это может показаться, с очками в кармане, я практически не различаю лиц. Эта уловка помогает моей близорукости симулировать презрение, которого ждут от меня, и делает мое лицо беспристрастным.
Я добираюсь до бара, толкнув человек десять знакомых, неожиданное молчание которых за моей спиной позволяет мне измерить обиду, нанесенную им моим безразличием. Я являюсь постоянным оскорблением. Мне случается даже самому ощущать усталость оттого, что я среди остальных всегда оказываюсь точно каплей, каплей кислоты в сироп. Я жгу и не смешиваюсь.
Держа стакан в руке, я оборачиваюсь со все еще опущенными вниз глазами. И они замечают меня, сидящего нога на ногу, замечают элегантный туфель на конце моей ноги, замечают, как она дрожит. Дрожит такой непроизвольной, яростной дрожью, вроде той, что сотрясала когда-то жен нотариусов, когда в провинциальных гостиных их наэлектризовывала злость. Английская обувь, поношенные носки и их хозяин Форнеро, сидящий один, лицом на уровне задниц. Близорукий он или нет, но выглядит еще более безразличным, чем я. Он меня не замечает, и я наблюдаю за ним без зазрения совести. Невидимая нить, протянутая таким вот образом между нами, оберегает меня от зануд: ко мне никто не подходит.
Форнеро — я хорошо знаю это выражение — дошел до конца чего-то. Но чего? Торопливый психолог сказал бы: отчаяния. Все так и все не так. Так или не так. Жос выше этого; он достиг тех подлунных высот, когда замечаешь только смешное или гнусное в разыгрывающейся комедии, в которой никак не хочется участвовать. Особое состояние. Все еще недавно молча принимаемые условности, все расточаемые недавно знаки уважения, предупредительности, расточаемые то с некоторой тщательностью, то небрежно, кажутся не имеющими ни малейшего значения. Видеть, как Форнеро буквально на глазах соскальзывает — я готов биться об заклад! — в такую безнадежную отчужденность, — это вызызает во мне всплеск симпатии к нему. У меня появляется желание поговорить с ним обо мне, о моей книге, о кровоточащей обнаженности, в которой он оставляет меня, как я делал когда-то ради несколько садистского удовольствия продемонстрировать состояние моей души издателю, который хотел бы стать моим издателем, но не стал. В какой-то миг я испытываю ощущение, что мы с ним, Форнеро и я, одни в этой небольшой толпе друзей-врагов вдыхаем леденяще-обжигающий воздух истины. Понятно мое замешательство: леденящий или обжигающий? друзей или врагов? Осталась только такая истина, которая разрушает сама себя.
Иногда я пугаюсь своей неожиданной раздвоенности. Того, что не выдержку больше суицидного натиска своих ощущений. Форнеро стал волновать меня с тех пор, как я заподозрил, что он такой же хрупкий и одержимый, как и я. Я хотел бы сказать ему об этом, разделить… Разделить? Мы что, посмеемся вместе, с выпивкой в руке, среди сотни именитых членов племени, которые вызывают у нас омерзение? Я лично знаю, что мое спасение, если спасение существует, состоит в нагнетании отчаяния, благодаря ему моя книга взорвет среднее отчаяние, исповедуемое мне подобными. Они больше ни во что не верят — у меня же веры и того меньше. Они молчат — я насмехаюсь. Они дрожат от озноба — я же рву на себе одежды и бью себя в грудь. Я являюсь Кинг-Конгом универсального нигилизма. Форнеро кажется мне всего лишь старым скептиком, отправленным раньше срока на пенсию. На кой черт мне рисковать простудить его, распахивая окна и устраивая смертельный сквозняк?
Сама Вокро, стиль Шабей-«Сирано», сияет. Я полагаю, что сейчас она запоет, и тонкое качество ее выступления оживит аудиторию ее друзей. Я наблюдаю за ней, такой аппетитной, такой материальной, в ее платье, которое будто с сожалением прикрывает ее тело. Она одновременно и Нана и Беренис (барресова Беренис!), — если только имена этих грациозных призраков еще что-то кому-то говорят в вольере этих болтунов. На стенах — сотня фотографий, прославляющих героизм и смерть. Самолеты-бабочки или алюминиевые сигары в момент погружения в струю дыма перед последним падением. Костистые нервные лица, высеченные предчувствием жертвенности. Надо же было набраться наглости или мобилизовать ресурсы дурного вкуса, чтобы сделать декорацию из таких траурных фотографий!