Страница 13 из 25
— Ой-ой! Еще и как! Разве уже забыли, как жнут?
Пидпара сердился.
Черта лысого возьмут. Он ничего не даст. Что деды-отцы кровью добыли, то нерушимо. А что приобрел — то его труд, и всякие лодыри пусть помалкивают.
— Уложил бы на месте, как собаку, если бы кто решился, не побоялся б греха.
Пидпариха куталась в кожух и стонала:
— Ты хоть бы ружье получше купил. Ох, ох... боже милостивый. Твое негодное, бечевкой перевязываешь...
— И такого хватит... зачем деньги тратить...
«Ну, этот и клочка земли не выпустит из рук, пока жив»,— качала головой Гафийка.
После таких разговоров Пидпара хмурился еще больше.
Готовясь ко сну, он поправлял на стене ружье и клал рядом с собой топор.
Гафийке делалось страшно.
С неба сквозь густое сито сеется мелкий дождик, а Мажуга накрыл плечи мешком и ходит по деревне. Сгибается, разгибается, как складной ножик.
— Слыхали, пан не хочет прибавить цену?
— Откуда ты знаешь?
— Только что Прокоп с людьми был у пана.
— А что пан?
— Как было до сих пор, так, говорит, будет и дальше. Дороже не даст.
— Так. Что же нам теперь?
Мажуга подымает руку, будто оглоблю, сжимает кулак, и слова вырываются из впалой груди, будто из бездны:
— Бастовать будем.
— Не захотим мы, наймут ямищан.
— Ямищане не пойдут. Они тоже подняли цену.
Олекса Безик выходит со своего двора, а за ним по грязи скачут ребятишки, словно цыганята.
Он на все согласен. Забастовка так забастовка. Хуже не будет.
Мажуга идет дальше. Его фигура в сетке дождя становится то длиннее, то снова короче, будто рыба в неводе бьется.
Маланка спрятала руки под фартук и злобно сверкает глазами.
— Так, мужички, так. Лезьте в ярмо, жните за тринадцатый сноп. Послужите пану.
И поджала сухие, увядшие губы.
— Не дождется. Пускай сам жнет.
— Да ведь жнивье колется...
Александр Дейнека сквернословит. Тяжелая брань гремит всюду, как цеп на току.
Дейнека мокнет, а в хату не идет. В толпе ему легче.
— Уперся пан, будем держаться и мы.
— Против общества ничего не сделает.
— Не заставит жать.
— Понятно.
— Бастуем, и все,— решает Полтора Несчастья.
А Мажуга уже на другом конце села людей подымает.
— Слыхали?
— Да, слыхали.
— Ну что ж?
— Как мужики?
— Бастуют.
— Раз бастуют, и мы с ними.
А панская нива дремлет, как море, в серо-зеленом тумане, и снится ей серп.
Хома сидит на холме, Андрий рядом. Солнце печет. Плывет марево над селом, над нивами, и танцуют в нем — налево завод, направо усадьба.
Голос у Андрия тонкий, плаксивый. Словно милостыню просит, заглядывает в глаза Хоме.
— Видите, Хома, что со мной сделали?
Но глаза у Хомы мутные, точно мыльная вода. Уставились куда-то в пространство, и только изредка, как на мыльном пузыре, мигнет в них зелено-красный огонек.
— Куда я теперь? На что я годен без рук?
— Х-ха!
— Им такие не нужны. У них есть здоровые.
Хома молчит.
— Что ж мне — пропадать?
— И пропадешь.
— Где ж правда на свете?
— Молчи, Андрий. Молчи и гибни.
— Живой не хочет погибать.
— Теперь он плачет, а прежде радовался: винокуренный завод! Диво какое!.. Тряси того лихорадка, кто его ставил!
Андрий сразу гаснет и уже скорей для самого себя говорит:
— Съели меня, пане добродзею... Взяли да и съели...
— А ты думал — они пожалеют? Гляди сюда!
Хома берет Андрия за плечо и поворачивает налево.
— Видишь тех, кто там! — Потом поворачивает его направо.— И тех, кто здесь, богачей, князей... Они на людей капканы ставят, как на волков. Попался — сдерут с тебя шкуру, освежуют начисто, а то, что им не нужно, выкинут на свалку.
— Правду вы говорите, Хома, ой, правду...
— Ты думаешь, завод ставят, фольварк[27] строят? Они цепи куют людям, ставят ловушку, чтобы человеческую силу поймать, кровь человеческую выточить, чтоб вас черви источили, как шашель[28] балку...
Андрию душно. Старые слова говорит Гудзь, а они режут сегодня душу, как острый нож, будто бельма с глаз снимают. На мгновенье его взор проник сквозь стены завода, сквозь стены панской усадьбы и смотрит вглубь по-новому...
— Испоганили землю, точно парша,— слышит Андрий.— Сколько их — горсточка, а смотри, как насели земле на грудь, как далеко протягивают руки. Задушили они деревню своими полями, будто петлей шею, загнали в щель,— видишь, вон лежат деревни, как кучи навоза на панском поле, а над ними дымят сахарные и водочные заводы да людскую силу перегоняют в деньги...
Андрию удивительно, что он впервые сегодня заметил, какие действительно небольшие затерянные в полях деревни. Будто кто-то обронил на площади немного соломы с воза.
И еще ему удивительно, что панский пастух словно вырос сразу вот тут, перед ним. Сидит рядом, врос в землю, точно дуб, и к его ногам покорно катят желтые волны поля, и даже солнце покорно стелется низом!
Андрий забыл свои жалобы. Он только смотрит и слушает.
— Погляди на меня, а я на тебя. Ты мне седой волос покажешь, свое увечье, а я тебе что? Может, душу свою, которую зарыл в навоз, когда пас панскую скотину! Я в навозе все зарыл, чем горела душа, а ты и другие смотрели и молчали, чтоб у вас языки отсохли, кроты слепые...
Вот это так! А что смог бы Андрий? Чем виноваты люди?
Хома вонзает в Андрия свои мутные глаза. Резкий, колючий смех высекает из них искры, и в серо-желтой глубине их начинает все кипеть.
Андрий не может моргнуть, ему не по себе.
Хома молчит, но Андрий слышит, что смех клокочет в Хоме, как вода в котле.
Смех вырвался наконец, и потемнело солнце.
И вдруг большое горячее лицо придвинулось близко, к самому уху Андрия, дохнуло жаром. Слова полетели так быстро, что он их едва ловил:
— Не смог бы? Врешь, смог! Видишь — поля... пшеница, как море... панское богатство... А ты взял спичку — одну из коробка спичку — и полетел в небо дым, а на земле остался только пепел... Видишь — дома, дворцы, полно скота, добра... а ты пришел — маленький, серый, как мышиная тень,— и за тобой одни головешки...
Хома говорит все быстрее и быстрее, комкает слова, свистит и клокочет.
— От пана к пану... с винокуренного завода на сахарный... от одного панского логова к другому... всюду, где людская неправда гнездо себе свила, пока не станет голой земля...
У Андрия глаза лезут на лоб, по спине мурашки.
— Слышишь? — свистит Хома.— Одна голая земля да солнце...
Хома сумасшедший. Что он говорит?
Андрию надо что-то ответить, но его язык, трусливый, как заяц, прячется куда-то в горло.
Наконец дар речи вернулся, но выходит совсем не то, что нужно.
— Бог с вами, Хома. Разве это можно?
Хома глядит молча, потом цедит высокомерно, будто в глаза плюет;
— Хам ты... Червяк... Гибни, пропадай, чтоб и следа от тебя не осталось, будто ты никогда и не жил...
— Вот это так! Какие же вы, Хома...
Но Хома не слушает. Встает, высокий, злой, и входит в пшеницу, как в воду, а Андрий прилип к земле, словно прошлогодний гнилой лист.
Эконом стоит без шапки перед паном, и на бронзовом лице, по которому всегда бродило солнце, пан видит какую-то тревогу.
— Что такое, Ян?
— Прошу пана, сегодня нельзя начинать жать.
— Это почему? Разве Ян не распорядился вчера?
— Все село обегал, прошу пана, да никто на работу не вышел. Не хотят жать по нашей цене.
— Как так не хотят?
Пан вздрогнул. Забастовка? У него?
Пан оскорблен. Ему известно, что по деревням были забастовки, но чтобы бастовали у него,— ведь он всегда был добр к хлопу, прощал ему потравы, а жена его никогда не отказывала больным в порошке хины, касторке и арниковой примочке... Он хочет услышать еще раз:
27
Фольварк —усадьба, помещичье хозяйство.
28
Шашель — жук, вредитель деревянных построек.