Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 54

Проект исторического романа, воскрешающего обстоятельства уничтожения Филиппом Красивым ордена Тамплиеров, пробудило во мне стародавнее чтение — в возрасте тринадцати лет, в Женеве — романа Вальтера Скотта. Нужно ли сознаваться перед вами, что имена двоих из действующих лиц пролога — Буа-Гильбер и Мальвуази — позаимствованы у пары храмовников, фигурирующих в «Айвенго»? Это что касается видимости исторического жанра. В основе же лежит проблема по существу своему теологическая: Чем становятся души, отторгнутые от своих тел? Утрачивают ли они свою тождественность или нет? Познают ли состояние безразличия — или даже полного забвения, — или же их земные намерения продолжают существовать лишь в качестве напряженности, и, лишившись тел, не избавляются ли они также и от любых препятствий ко взаимному проникновению — вплоть до Судного дня, когда окажутся воссоединены с собственными телами? Вопросы, которые побуждают к дискуссиям и действиям моих персонажей, постольку и поскольку общим образом «Бафомет» в куда большей степени несет следы моего сродства с великими гностическими ересиархами (всяческие Валентины, Василиды, Карпократы) и, что касается формы и инсценировки, с восточными сказаниями (Бланшо (31x11) типа «Ватека» Бекфорда…

Этимологии Бафомета многообразны. Я не придерживаюсь предложенной Альбером Оливье, согласно которой речь идет об искаженном произношении имени Магомета. С другой стороны, три фонемы, образующие это имя, могут означать зашифрованным образом Басилевс философорум метал-ликорум: властитель металлургических философов, то есть алхимических лабораторий, которые, возможно, возникли при различных командорствах Храма. Андрогинный характер этой фигуры восходит к халдейскому Адаму Кадмону, которого мы вновь находим в «Зогаре». Вместо бородатого андрогина из Сен-Мерри мое сочинительство предпочло развить показания на процессе некоего брата-прислужника, разъясняющие одно из вещественных доказательств: золотую голову с черепом девственницы внутри, подтверждающую обвинение в идолопоклонстве. Отсюда мое изобретение юного Ожье, призванного изображать мнимого идола.

Нет доказательств тому, что храмовникам когда-либо вменялось в вину следование ереси доцетов, утверждавших, что Христос родился, умер и воскрес лишь по видимости. Зато в положении дыханий, в котором находятся мои персонажи, их к этой ереси приводит забвение того, что у них когда-то было тело — что понимает только Великий Магистр — наряду с Терезой Авильской, Дамианом и, особенно, оживленным юным Ожье.

Антихрист является апокалиптическим предчувствием из посланий святого Иоанна с Патмоса, инспирируемым одной фразой Христа (Мф. 24:24): «Ибо восстанут лжехристы и лжепророки и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных».

А также и ролью, вменяемой в вину различным историческим персонажам, среди коих и Фридрих II Гогенштауфен, романо-германский император, король Сицилии, враждебно настроенный к Крестовым походам и привечавший у себя при дворе евреев и арабов. Папы и антипапы клеймили друг друга этим словом, пока Лютер не охарактеризовал так «Папу Римского» и, наконец, решительным образом не приписал себе эту роль Фридрих Ницше. Откуда и заблуждение Великого Магистра, когда он полагает, что имеет дело с Фридрихом, королем Сицилии, сказавшем при виде пшеничного поля: «Как много здесь растет богов!» (насмешливый намек на освящение просфоры), на что муравьед ему отвечает: «Я сказал куда лучше» и т. д.

Невозможно перепутать фигуры Бафомета и Антихриста. Уподобить их друг другу значит нарушить канву моего сочинительства.

В рамках вневременного пространства дыханий, такие персонажи, как сир Жак де Моле, Тереза Авильская, наконец, Ницше и Дамиан, состыкованы вокруг пажа Ожье как случающиеся одновременно исторически разнящиеся миры.

Великий Магистр представляет при этом готическую чувствительность в противоположность возникшей из мира барокко Авильской святой: юный Ожье во вращении своего неподвластного тлену тела обозначает некоторым образом перенос стрельчато-готической мысли в мысль — спирализирующую — барокко, вновь вводя чувственность в созерцательный опыт испанских мистиков (припоминание статуи Бернини).

«Бафомет» (гнозис или вымысел, восточное сказание) никоим образом не может демонстрировать истинную суть того подобия доктрины, каковым является ницшевское вечное возвращение, или пониматься как беллетристическое произведение, построенное на этом личностном переживании Ницше.





Взамен моя книга содержит его теологическое следствие (прохождение одной души через разные самотождественности), совпадающее с метемпсихозом карпократовского гнозиса — на котором в некотором роде основывается персонаж Терезы Авильской, когда в своих молитвах она молит Господа предоставить отсрочку в виде нового существования, или даже последовательных воплощений, душе Дамиана.

Этот парадоксальный в контексте книги эпизод отнюдь не отвергает, а подтверждает в духе Терезы божественное присутствие: такая душа, несмотря на различные индивидуальности, которые ей предназначено принять, остается в глубине своей одной и той же, не меняется. Присущее вымыслу о Бафомете противоречие: метаморфозы, которые изображаются здесь в их неведении дыханиями из-за пресловутого «пакта между Князем изменений и Творцом», в то время как главные герои — Великий Магистр, Тереза Авильская, юный Ожье, Антихрист Фридрих и, наконец, Дамиан, — остаются тождественными самим себе.

Последовательность фантасмагорических происшествий в моей книге (главы V, VI, VII), вставленная между главами IV и VIII, описывает случившееся во время поминовения, продолжающегося тремя врезками вплоть до страницы 142.

Чему соответствует эта вставка (чередование памяти и забвения) между перипетиями торжества, с необходимостью предполагающего возвращение к своей памяти всех участников, к тому же временно снабженных своим телесным обличием? По сути, масонскому стилю (уже ощутимому в обмене репликами с предполагаемым Бафометом или, опять же, между сотрапезников Великого Магистра) — ответы на каверзные вопросы — диалог сира Жака с Филиппом Красивым — мнимое обезглавливание короля (намек на ритуальное убийство Хирама, строителя Соломонова храма). В моей книге, если вам угодно, представлена красочная пародия, хранящая, однако, всю символическую весомость преднамеренно абсурдных поступков и слов и, значит, испытание интуиции об истинном и ложном у братьев, стремящихся к высшей ступени посвящения.

Таким, каким он появляется в прологе, юный Ожье вновь возникает в момент поминовения, прислуживая за столом Великого Магистра в качестве пажа Лаира и Мальвуази. Посвященный некогда Мальвуази в ритуалы восшествия на трон (в прологе), он осознает только самого себя, свое собственное очарование, соблазн, которому он подвергает общину братьев-рыцарей, ни на мгновение не подозревая о своем преображении в Бафомета, если только его не преследует мысль о новом повешении. («Я дал себя повесить для того, чтобы заставить мне поклоняться! Повешенный, я счел, что достоин поклонения, поклоняясь самому себе в ожидании того, кто будет мне поклоняться!»)

Не говорил ли я уже, что, записывая действие этой книги, думал, будто присутствую на спектакле?

Вновь поднимается занавес: на сей раз за ним гостевая комната в Храме, сохранившаяся до наших дней как в любом другом монастыре того или иного молитвенного ордена. В этой достаточно просторной, освещаемой факелами комнате на кровати лежит некий гость. На краю постели — отрок в шелковом одеянии средневекового пажа, перебирающий четки.

Между Ожье как действующим лицом и разодетым отроком, который, судя по всему, что касается возраста, повадок и очарования, отождествляется все с тем же Ожье, может возникнуть и заметная разница, если судить об этом по недоумению рассказчика, когда паж пытается отождествить его с братом Дамианом. Уже в финальной сцене, присутствуя при непонятной галлюцинации братьев-рыцарей, брат Дамиан спрашивает себя, не выучил ли Ожье свою роль.